– Лева, – повернулась бабушка к сыну, – Пора бы уже ввести ребенка в курс дела.
– Введу, введу, – устало буркнул отец.
Но заниматься введением в курс дела папе было, как видно, недосуг. Все были заняты дедушкой. И, Сережин интерес к загадочным книгам скоро иссяк. Прошла неделя и бабушка сказала.
– Ну, слава богу, все обошлось.
На следующий день Сережа увидел дедушку. Прежде в дедушкину комнату ему заходить запрещали, он видел только край его головы, на большой мятой подушке. А в этот день дедушка стоял у кровати во весь рост: высокий, худой, бледный, с седой бородкой.
Дедушка пошел на поправку, и даже шутил с внуком, непривычно величая его Сергеем Львовичем. Сережин отец собрался домой. Он не мог долго оставаться. Дядя Витя,долговязый, как дедушка, ежился и переминался с ноги на ногу, стоя на промерзшем перроне. На прощанье он открепил от шинели якорь и подарил Сереже. И пообещал приехать к ним на юг летом. В поезде Сережа спросил:
– Папа, когда ты введешь меня в курс дела?
– В какой курс? – отец уже все забыл.
– Помнишь, ты бабушке обещал?
Слова курс дела звучали очень по-взрослому. Сережа ждал, когда ему объяснят, что там за курс дела такой. Но отец молчал и долго смотрел на плывущие за окном заснеженные поля. Поезд шел на юг. И когда они проснулись следующим утром, в окно били яркие лучи солнца. Пусть, пока зимнего. Но в купе на Сережиной кровати стало тепло и уютно. А оставленный в заснеженном прошлом незнакомый холодный город, березы в снегу, издерганная уставшая бабушка, которая умеет делать уколы, дедушка в пижаме, черная дядина шинель с якорями, причудливая посуда и загадочные книги, – все это в лучах солнца с каждым часом, с каждым километром, приближавшим Сережу к дому, тускнело в его памяти.
Под южным солнцем далекие образы белого заснеженного города, бабушки и дедушки выгорели, потускнели. Огромное пространство разделило их. Только поздравительные открытки, которые были поначалу сущим наказанием, но которым не страшны расстояния, оставались тонкой цепочкой между Сережей и бабушкой с дедушкой. На открытках он учился писать. И бабушка с дедушкой видели, как от праздника к празднику становится его почерк и улучшается язык. От бабушки и дедушки тоже приходили и поздравительные открытки, и длинные письма. Но письма были для папы, не для него. И Сережа убедился в мысли, что бабушкин мир, это скучная сторона мира взрослых. Она, без картинок, и она не для него. Письма приходили, а сами дедушка с бабушкой так и не приехали в гости. Как объяснял Сереже отец, у них много работы. А Сережа по ним не скучал. И папа, когда ездил туда, его с собой не брал.
Праздников хватало: ноябрьские, майские, Новый год. А на Восьмое марта он писал персонально бабушке. Писал открытки, пребывая в благом неведении, не задумываясь и, следовательно, не сомневаясь, что бабушка, как и все вокруг, и он сам – плоть и кровь русского мира, русского пространства. С его привычными праздниками, с белобородым дедом Морозом, с тремя богатырями в степи, с Аленушкой над прудом. Известием, подобным ушату воды, что бабушка Маша, не русская, а еврейка, Сережу огорошили соседи по подъезду, когда ему было лет девять – десять. Соседи помнили бабушку. Она когда-то, когда Сережи еще и на свете не было, оказывается, жила в этом городе. Работала врачом. Занесло на несколько лет после войны. А потом уехала.
О евреях он к тому времени знал мало. Город ему казался русским. Он знал что, в принципе, такие существуют. Где-то в неизвестности. И что они нехорошие. В школе про евреев не учили. Но, как говорится, незнание не освобождает от ответственности. Новость, мягко говоря, его не обрадовала. От бабушки Маши он такого подарочка не ожидал. А он в поздравительных открытках еще приписывал приглашение приехать. Вот тебе бабушка и Юрьев день. Он помнил ее строгой и неулыбчивой. А последняя новость не добавила любви к бабушке.