Выбрать главу

В окно вплывает густой, настоянный на черемухе, воздух. Беззвучно покачивается занавеска. По потолку ползут, перекрещиваясь, тени. Чудится, что и потолок, и стены, и комната плывут, уплывают, мерно покачиваясь на волнах, куда-то далеко-далеко. «Господи, как я счастлива! И это не за счет чужого счастья, потому что его там не было». Валерка повернулся на другой бок, и деревянные ножки старой кровати пискнули от этого могучего движения. И вот тут, на бывшем родительском ложе, я впервые подумала о них, о своих родителях, как о женщине и мужчине. Как они жили? Были ли счастливы? Сурово подтянутый, с безупречной военной выправкой, отец, казалось, и спать ложился в застегнутом на все пуговицы кителе и стянутых ремнем «галифе». Он и к матери обращался не иначе как «дорогой друг, соратник, жена!». Я читала его письма. Может, потому и сбежала от него с его же товарищем? На самый край света, в Заполярье. И мужа бросила, и годовалую дочь. А он мне ничего не говорил — пока соседка Шурка, напившись, как-то не рассказала. Шурка, как я потом поняла, строила далеко идущие планы и мечтала помочь отцу-одиночке в воспитании маленькой девочки, то есть меня. Но отец не желал помощи — ни Шуркиной, ни чьей другой. Сам меня воспитывал.

А потом, когда от того, другого, пришла телеграмма: «Скончалась при родах» — это я уже помнила, училась во втором классе, — он полетел в Норильск…

И никогда за всю жизнь я не слыхала о матери ни одного плохого слова…

Вдруг Валерка открыл глаза. Несколько секунд лежал, бессмысленно глядел в потолок, словно что-то хотел понять и не понимал. Потом посмотрел на меня.

— Сколько времени? Какой туман на улице… Уже утро? — спросил испуганно.

— Нет, еще день. А это не туман, это черемуха! Ты только посмотри, что вытворяет, прямо как взбесилась. А запах, запах-то какой! — вскочила, чтобы шире распахнуть окно.

— Закрой, у меня от нее аллергия. Куда это мои носки задевались? — Он уже встал и собирал разбросанные по полу вещи.

— Зачем, тебе носки?

— Не могу же я домой без носков вернуться!

— Как? Ты же не собирался возвращаться. Разве ты ей не сказал?

— Понимаешь… — он сел на край кровати. — Видишь ли…

— Сказал или не сказал?

— Сказал. То есть не прямо… намеками.

— Какими же?

— Ну пойми, я не мог сразу, с ходу. Она и так мне сцену закатила. — Он достал пачку своих любимых сигарет «Кэмэл» — верблюд, значит. Чиркнул спичкой, закурил. — Позже, постепенно… Без революций. Она привыкнет…

— К этому не привыкают. Ты сам говорил, что к этому привыкнуть нельзя и надо в лоб. И ты говорил, что это — «случайный союз двух людей», «Не дом — тюрьма», «Семь лет каторги». Говорил или нет?

— Говорил. Так оно и есть… Но сейчас не могу. Ты не представляешь, какая она ненормальная. Знаешь, что она может сделать?

— Что? — спросила, похолодев. Хотя могла и не спрашивать: я знаю, что способна сделать женщина, когда теряет любимого. Что бы сделала я? Выбросилась бы из окна. Самое, по-моему, легкое. И красивое. Последний полет. С последнего этажа нашей высотки.

— …Она может дойти до кого угодно! Кляузничать, писать в деканат, ректорат, в местком, партком… Нужно мне это перед защитой? Очень нужно?

— Конечно, нет. Зачем же…

Я тоже стала одеваться. Никак не могла попасть в рукав своего белого «подвенечного» платья. Но потом нашла.

— Ну, не переживай. Все утрясется, я тебе обещаю, — он потянул меня к себе, сдирая надетое наполовину платье. — Пойди сюда. Успокойся. Ты же у меня умница, ты понимаешь все как надо.

— Не все. Ты преувеличиваешь. Не понимаю и никогда не пойму, как может женщина убить ребенка. Она же убила!

— В общем-то да. И я протестовал. Я хотел ребенка. Но тогда она меня не любила.

— А теперь любит?

— Теперь любит, — сделал глубокую затяжку.

— Ну и иди, живи с ней. Зачем пришел ко мне?

— Я тебя люблю. Люблю тебя, слышишь? Ты моя. Для меня скроена, понимаешь? Для одного меня. А я — для тебя. Остальное не имеет значения, — одной рукой он тушил в пепельнице сигарету, а другой держал меня за плечи.