Выбрать главу

Во дворе, под нашими окнами — толпа. "Оттуда, с третьего этажа", — уточняет кто-то. Ринулась к толпе, прижимая к груди банку, которую почему-то держу в руках. Сумку, кажется, потеряла по дороге.

— Пустите, — заорала, уронив банку. — Пустите меня, пустите! — расталкиваю, продираюсь вперед. — Пустите!..

Это уже зря. Рукам моим нечего больше делать, некого отталкивать. Он, Михеич. Посреди клумбы. Животом вниз. Лицо… Где лицо?

Клумба взметнулась вверх, повисла над головой. Как? Этого не может быть. Ведь это я ее копала, сажала там что-то…

Очнулась в "скорой". Белые халаты, носилки. И вой сирены. Тело сделало рывок, но его держали. "Жив? Скажите, жив?" — но из горла вышел какой-то невнятный хрип.

Ожидание. Дверь в операционную. Слух утончился настолько, что слышу, как шуршат стерильные простыни и падают ватные тампоны. Там, в операционной. Слышу позвякивание инструментов. А его дыхания не слышу. Барабанные перепонки ломит от напряжения. Дышит? Дышит, или… Нет, нет, нет?

Ноги становятся ватными, тело обмякает, медленно сползает по стене — у двери в операционную.

Что-то белое, неспешное. Ближе, ближе… Хирург кладет мне на плечо руку. "Будем надеяться…"

Стискиваю голову руками. Это я виновата. Тополиный пух. Стояла и смотрела. Зачем я стояла и смотрела? Чего мне не хватало? У меня было все — мой сын. Какая же я мать! Разве я — настоящая мать? А еще — Никитка. Кокетничала у подъезда, слушала воробьиный щебет. Вместо того чтобы сразу идти домой. Если бы я пришла на несколько минут раньше. Всего на несколько минут!..

Узкая койка. Но белый сверток на ней — еще уже. Деревянный настил кровати под углом: изголовье опущено, низ приподнят. У него сломана нога. И еще рука. И еще не все ясно с позвоночником. Тополиный пух… Стояла, любовалась. Кокетничала…

Рядом с койкой капельница. Стальная игла всажена в тонкую голубую жилку на виске. Это я ее всадила…

— Смотрите, как надо регулировать колесико. Так раствор лучше всасывается, — говорит сестра и доливает в капельницу.

Значит, еще день.

Мишка лежит неподвижно. Он без сознания. Я сижу рядом, на стуле. Это сейчас очень нужное дело — сидеть.

Беру его руку. Ту, что без гипса. Раз… два… три… шестьдесят… девяносто… сто сорок. Частые, напряженные удары. Сто сорок! Температура держится…

А если бы я не стояла и не смотрела на тот пух? Не кокетничала с чужими мужьями? Когда муж позвонит, я ему все расскажу. Все. Ничего не утаю. Не пощажу себя. Он же мне все-таки не чужой — Мишкин отец.

— Мамаша, подвиньтесь. Укол. Напоследок — вам.

Значит, уже ночь.

— Мамаша, градусник.

Это — Мишке. Значит, уже утро. Утром — врачи, обходы, лекарства. Голоса, звук шагов, жизнь.

А ночью…

День, ночь, день, ночь…

Стук капель о раковину. Там, в углу палаты. Кран. Пыталась его закрутить — никак. Днем почти не слышно, а вот ночью… Кап-кап-кап. Громко, на всю палату. Словно гвозди в доску всаживают: кап-кап-кап…

Раз… два… три… шестьдесят… девяносто… сто. Сегодня уже сто!

— Сегодня сто! Всего лишь сто! — сказала вслух.

Кому? Себе. А кому еще? Кто у меня есть? Муж?

Сонечкин муж?..

Раз… два… три… шестьдесят… девяносто…

Кажется, с тех пор у меня появилась привычка считать — ступеньки на лестницах, телеграфные столбы, свои и чужие шаги. Все предметы, все звуки укладываются в этот навсегда впечатанный в сознание ритм: раз-два-три… шестьдесят… девяносто…

Потом мне разрешили выносить Михеича на воздух.

Трава в больничном садике еще густая и зеленая. В ней устало и смирно лежит тополиный пух.

Кто-то поднес спичку, и огненная дорожка пробежала по траве. Пух горел неровно, какими-то скачками, то затухал, то снова вспыхивал. Раз, два, три… шесть, девять…

Когда нас выписали, рябина уже совсем созрела. Позвонит муж, и я ему скажу, как горел в траве тополиный пух. И как мы возвращались из больницы домой. Как светило солнце и какими зелеными еще были деревья на бульваре. И какой красной была рябина у нашего подъезда. Я ему все скажу…

Он позвонил утром. Спросил:

— Ну как вы там?

Я ничего не ответила. Была зима. Дул холодный ветер, остервенело швыряя в окна мелкую крупу.

Он позвонил ровно через год, два месяца и семнадцать дней после того, как мы выписались из больницы. Я же привыкла считать…

Пьяная вишня

Получится или нет? Надо бы потренироваться. В вагоне, правда, трудно, но другого места уже не будет. Так что надо здесь. Сейчас. У артистов это запросто: моргнут раз-другой — и готово. Потоки слез и прямо на глазах удивленной публики. Она, Таня, всю жизнь подозревала в себе скрытый артистический талант. Разыграть, скажем, родителей, одноклассников и даже учителей — все равно, что высморкаться. В прошлом году, в девятом, она так здорово изобразила приступ острого аппендицита, что Синяжка ее тут же в поликлинику направила. Еще и Алку, подружку, в сопровождающие выделила. А отпроситься с урока Синевской, да не с простого, а с сочинения, да еще вдвоем с подругой!.. Только по ходатайству верховного прокурора!