И волосы ее. Тряхнула головой — и засверкали, вспыхнули, как бенгальский огонь. Солнце, понятно, тут же выпрыгнуло. Не могло подождать, пока она уйдет. А она специально тряхнула волосами. Чтобы его ослепить. И чтобы он зажмурился. И ничего уже больше не видел. И потерял нить. Связь времен. Хитра и коварна. В общем, женщина. В произведениях…
А когда открыл глаза — никого. Кроме Кретовой. И ее палки. Бух-бух…
Пригрезилось? Но ведь своими глазами видел! Вышла из-за березы и шла прямо на него…
Чушь! Делать ей больше нечего, как за березами прятаться. Или ехать из своего института за тридевять земель, чтобы посмотреть на его окно. Бред собачий! Галлюцинаций ему недоставало, надо же! Так и свихнуться недолго…
Отвернулся от окна, прилежно уставился в тетрадь.
Русская женщина… Как она шла! Как сверкали в солнце ее волосы!
Взял ручку, занес над листом. Помедлил, прицеливаясь. А потом быстро написал:
Откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. И снова увидел березу. Ослепительно белую. И снег — тоже ослепительный. Снег и тишина. Белое безмолвие.
И вот тут вступили скрипки. Концерт — симфония для виолончели с оркестром. Прокофьева. Ее любимый.
Он открыл глаза и под звуки виолончели записал:
— Кирюша, ты уроки сделал?
Виолончель смолкла. Мать. Он и не слышал, как она открывала дверь.
— Уроки, спрашиваю, сделал?
— Делаю, — отозвался Кирилл, перечитывая написанное. Слово "жгучая" не понравилось — больно вычурное. Зачеркнул, поставил "светлая".
— Сочинение написал? — продолжала интересоваться мать.
— Пишу.
"Светлая" тоже вычеркнул. Слабо. Снова перечитал. Все слабо! Все двустишье. Зачеркнул.
— А какой эпиграф взял?
Ну, достала! Четверостишье тоже зачеркнул. Чушь! Слюни! Детский сад.
— Я спрашиваю, какой эпиграф взял?
— Длинный.
— Какой?
Мать не успела как следует удивиться: сумка бухнулась на пол и вылила из себя что-то молочно-кефирное. Сама же у порога поставила!
Кирилл выбежал в коридор, подхватил опрокинутую сумку.
— Не надо, я сама! — предупредила его движение мать и, перехватив набитый до краев клеенчатый баул, потащила его на кухню.
— Опять нагрузилась! — проворчал Кирилл, направляясь в ванную за тряпкой.
— Я сама! — подоспела мать. Выхватила тряпку и стала вытирать белую лужу. — Сиди занимайся!
Кирилл вздохнул и вернулся к столу.
Русская женщина…
Снова посмотрел в окно. Соседки нет. Ковра — тоже. На его месте темный квадрат. Быстро отвел взгляд в сторону. Пригрезилось! Какая-то ерундистика с ним творится. Нет, он должен ее видеть. Если не хочет совсем с нарезки сойти. Должен. Сегодня же!..
Встал, пошел в ванную. Постоял перед зеркалом, рассматривая красный прыщ на своей левой щеке. Ну и уродство! Разве можно любить парня с таким отвратительно красным прыщом? Выпятил скулу — нормальная мужская скула. Широкая и вполне щетинистая. Скоро будет. А вот этот прыщ…
Не отрываясь от зеркала, двумя указательными пальцами стал его выдавливать.
— Ты что делаешь! — ужаснулась мать, заглядывая в ванную. — Еще хуже будет!
Кирилл повернулся и вышел.
— Смажь зеленкой! — крикнула вдогонку Елизавета Антоновна.
— Ладно, — пообещал ей и пошел в кладовку. Зачем? За чем-то нужным. Он это точно знал. Постоял, подумал. Но за чем конкретно, так и не вспомнил. Вышел. Заглянул в комнату матери.
— Что ты там ищешь? — немедля отреагировала она.
— Ластик, — ответил Кирилл.
— Он у тебя под "алгеброй", — напомнила Елизавета Антоновна, и ему пришлось вернуться к себе. Посидел, уставившись в чистую тетрадь. Полистал "алгебру". Потом "геометрию", а вслед за ней — "тригонометрию". Ластика не нашел. Встал, снова прошелся по коридору. Заглянул зачем-то в кухню.
— Ну что ходишь как неприкаянный? — спросила мать, выгребая лед из размороженного холодильника. — Чего за уроками не сидится?
— Жрать охота, — объяснил, и она бросилась к плите.
— Ну вот, говорил, что умираешь с голоду, а сам уже полчаса один бутерброд мучаешь! — укорила Елизавета Антоновна, когда они сидели за обедом. — Ешь! — И, внимательно посмотрев на его уныло жующую физиономию, спросила: — Что с тобой происходит, сын?
— Ничего.
— Я же вижу. Мать не обманешь.