Нет, я не такая дура, я пойду на загранку. Добьюсь! Английский я уже лучше нашего тичера знаю, сейчас вот французский начала, а через годик займусь испанским или итальянским. Буду, как Чачина мать, привозить серебристо-белые стерео и одевать свою дочь в самые модерновые джинсы. Или сына. Но не так, чтобы всю жизнь на мелочах экономить, а в конце каждого месяца копейки по карманам собирать. И жалко оправдываться перед дочерью, что не можешь.
Но что-то мешало мне пожалеть мать до конца. Сама не понимаю что. Может, ее взгляд, обращенный не на меня, а куда-то через окно, на заснеженные деревья во дворе. Может, ее вид — слишком отрешенный, слишком далекий и от этой комнаты, и от моих джинсов, и даже от стакана с соком, который она держит в руке.
Все в ней — от волос, повязанных зеленой косынкой, до зеленых войлочных шлепанцев с истертыми напрочь задниками — излучало какую-то мягкость, умиротворенность. Словно она была всем довольна в этом мире: и зарплатой, и жизнью. «Из-за него, Олега», — вычислила с компьютерной точностью и сказала:
— Нечего было детей рожать, раз не можете их как следует одеть, — а про себя подумала: «И воспитать». — Таким родителям вообще нужно запретить иметь детей.
Мать отвела взгляд от деревьев, подняла на меня глаза. В них не было ни гнева, ни возмущения. Спокойно подошла к моему столу, поставила на него стакан, повернулась и направилась к двери. Плавно, неторопливо, словно во сне.
Для меня всегда было загадкой, почему мой отец, отчаянный гонщик, чемпион многих республиканских и союзных первенств, который больше всего на свете любил бешеную скорость и сам был сплошная скорость, выбрал себе в жены такую медленную в движениях и действиях жену. «Жена замедленного действия», — определила я, когда дверь за нею закрылась. Впрочем, она тут же открылась снова. Мать, наверно, решила, что непедагогично уходить, не сказав ни слова своей дурно воспитанной дочери. Советской школьнице к тому же. Ну-ну, давай повоспитывай.
— Почему у тебя такой мелкий замах, Юлька? Все только джинсы, джинсы… — спросила без всякого любопытства, все с тем же сонным видом. — Слишком низкий у тебя подскок, Юлька.
— А у тебя высокий? Ну валяй, порассуждай о высоком. Высокое сейчас в цене. Только все эти рассуждения сломанного карандаша не стоят!
Мать стояла и смотрела на меня во все глаза. В них появилось что-то похожее на испуг. И растерянность. Ну совсем как школьница, которая ждала, что ее похвалят, а вместо этого получила щелчок по носу.
Но боится она не меня, а того, что ей придется выйти из своего блаженно-сонного состояния и что-то предпринять.
— Что ты говоришь, Юлька?
— То, что есть на самом деле. Ты со своими идеалами многого добилась? Или можешь что-то изменить, на что-то повлиять в этой жизни? Ты ведь даже рощу не могла спасти. Тоже мне — главный инженер проекта!.. — Мать слушала очень внимательно, не перебивала. — «Проект по озеленению», так, кажется, называется? А вы чем занимаетесь? Вырубаете, так ведь? А потом снова насаживаете, «озеленяете», верно?
— Нет, неверно. — Она подняла руку к вырезу кофты, намотала на палец цепочку, единственная золотая вещь в нашем доме, свадебный подарок отца. — Не совсем верно, мы вырубаем только то, что мешает застройке.
— А роща? Кому она мешала? Стояла себе, распускала сережки каждую весну, а вы пришли и распорядились.
Мать опустила голову, посмотрела на цепочку, на свою руку. Увидела, что она вся в багровых потеках от граната. Послюнявила палец и стала их стирать.
— Понимаешь, — произнесла своим напевным голосом, — проект был уже утвержден. А роща действительно выступала. Нельзя же было из-за нее петлять: людям нужны кратчайшие пути между микрорайонами.
— Выступала! Ах, глупая, глупая роща! Сама виновата: не выступай! Так по-вашему? — Я пыталась поймать ее взгляд, но не могла: он был сосредоточен на багровых пятнах на ее запястье. Они не оттирались, только немного побледнели, расплылись разводами по руке. — А помнишь, какие там дубы были? А березы с бело-розовой корой? Ты же сама говорила, что такие только во сне увидеть можно, помнишь?
Я-то помнила. Все помнила…
Вокруг все такое белое, такое ослепительное. И снег, и стволы берез под солнцем. Глубокая лыжня, а впереди отец. У него, разумеется, не хватает терпения плестись вместе с нами. Его высокая фигура быстро удаляется, мелькает в полосатой тени деревьев и неожиданно исчезает. Потом так же неожиданно появляется и так же стремительно несется нам навстречу.
А потом — привал. Всегда в одном и том же месте: на небольшой поляне с молодыми пышными елками по краю. Три пенька от спиленных берез, на которые мы рассаживаемся, на разную высоту поднимаются над снегом. Один повыше и потолще, другой пониже и потоньше, а третий совсем малютка. «Вот тот, самый большой — папа, этот — мама, а этот — их дочь», — объясняет мне, и я уточняю: «Значит — я, ты и папка. Да?» — «Да, Юлька, совершенно точно: святая троица». — Отец подхватывает меня с пенька и подбрасывает вверх. «Осторожно, лыжи! — кричит мать. — Покалечишь ребенка!» Но отец ловит меня и держит на вытянутых руках. Я вижу запрокинутое вверх лицо, глаза, черные, как его куртка, и такие же черные волосы.