Выбрать главу

— Отнюдь. Я предпочитаю классику, но мир наполнен многими и разными звуками.

— Гордитесь, что любите классику, — заметил руководитель. — Любить классику легче, чем эстраду.

— Разве? — не поверил Петельников.

— Классика нами впитана вместе с молоком матери, как нечто прародительское. Она как бы жила всегда, она вечная, она не развивается, она лишь трактуется. А эстрада — это новообразование, это беспрерывные поиски, движение, мода… Поэтому хаять ее проще простого.

— Товарищи, — запротестовал оперативник, — я эстраду не хаю. Я сказал, что люблю музыку классическую.

— А песню? — спросила одна из девушек.

Петельников понял, что это допрос. Возможно, что от его ответов будет зависеть судьба Грэга. Но подстраиваться он не намерен.

— В современной песне мне частенько мешают слова.

— Есть же первоклассные поэты, — вроде бы обиделась девушка, и Петельников догадался, что она певица.

— Хотите послушать жуткую историю? — предложил он.

— Из вашей уголовной практики? — хихикнула вторая, дивясь странному переходу на другую тему.

— Однажды в моей квартире случился пожар. Огонь бушует, как в домне. От жара лопаются стекла, трещат стены, рушится кровля, горит на мне одежда… Но это все пустяки, по сравнению с тем пожаром любви, который бушует в моей груди…

Все засмеялись, догадавшись, что он пересказал слова песни. Петельников незаметно порадовался: может быть, он еще выиграл полраунда? Но дознание есть дознание, и вопросы сыпались отовсюду:

— Ваш любимый композитор?

— Чайковский, Моцарт и Бах.

— Случаем, не знаете, сколько кантат написал Бах?

— Двести двадцать.

— Ваше самое любимое у Баха?

— «Каприччо на отъезд возлюбленного брата», — сказал Петельников ради красного словца, ради оригинальности названия.

— Под музыку можете работать?

— Представьте себе, могу.

— Значит, вы ее не слышите?

— Наоборот: чем тоньше музыка, тем больше конкретных идей приходит мне в голову.

— Как вы относитесь к Высоцкому?

— Как к великому человеку.

— Потому что он сам писал стихи, музыку и сам исполнял?

— Потому что сумел выразить боль своего времени. Потому что был народным артистом, которого слушал и рабочий, и ученый, и подросток, и преступник. И еще: он своим пением мужчин приобщал к мужеству.

— Такой вопрос: преступность и музыка?

— Чем больше хорошей эстрады, тем меньше преступности.

— Вы это серьезно?

— Конечно. Когда развлекаются, то не пьют и не хулиганят.

— Ваша самая любимая группа?

— «Плазма».

Сперва они засмеялись, а затем пошел такой шум, будто здесь пили вино, а не кофе с печеньем. Разогретые своими же вопросами, музыканты позабыли про гостя, про серьезность, про бороды и усики, глотали чашками кофе и кричали так, что эти самые бороды дыбились намагниченно, а комбинезоны мешали размахивать руками. Оперативник смотрел на них с радостью: творческий и честный коллектив. Вот сюда бы всех шатровых… Впрочем, еще с Грэгом неясно.

Но тут же Петельников понял, что судьба Артиста решена, потому что руководитель поершил бородку и спросил вполголоса:

— А он нас не обворует?

14

Он дышал в три приема, как учили йоги. И рекомендовали утром, сразу после сна, сосредоточить свою мысль на чем-нибудь одном, на каком-то несуетном предмете. Леденцов выбрал десятикилограммовую гантелину, спокойнее ее ничего на свете не было. Он делал зарядку, стоял на голове, принимал душ, думая лишь об этом чугунном снаряде. Но шаровидные култышки в его сознании делались резиновыми, становясь то вытянутой головой Бледного, то лобастым кругляшом Шиндорги. И волевая мысль, Заслоненная этими марионетками, перескакивала на случай с сигаретой…

Ребята не хотели быть хорошими. Вернее, стеснялись. Почему? Почему плохим быть менее стыдно, чем хорошим? В чем тут тайна? Не задать ли этот вопросик своему блокноту под названием «Мысли о криминальной педагогике, или Приключения оперуполномоченного Бориса Леденцова в Шатре».

Но его позвали пить кофе.

Людмила Николаевна по воскресной привычке просматривала за завтраком журналы, листая какой-то иностранный ежемесячник. Ее смешок удивил: что может быть веселого в рефератах по биологии?

— Боря, для тебя. В моем свободном переводе… Так, существует множество теорий преступности. В том числе и биологическая, которая утверждает, что преступления совершают люди, имеющие сорок семь хромосом. Надеюсь, ты знаешь, что у человека их сорок шесть?

— А не тридцать две?

— Боря, это зубов тридцать два. Так, дальше… Известный борец… Пожалуй, громила. Известный громила Пит Чауз, отбывающий девяностодевятилетнее заключение — боже! — эту теорию опроверг. У него ровно сорок шесть хромосом, как у нормального человека. Вот смешное… Когда исследовавшие его ученые рассказали про теорию, Пит Чауз ее одобрил и сказал, что все верно: у него сорок семь этих самых хромосом. На вопрос ученых, откуда ему это известно, Чауз сказал: «За свою жизнь я ухлопал ровно сорок семь несговорчивых типов».

Леденцов слушал вполуха, даже не усмехнулся. А что, если теория верна? И у всех этих Бледных, Шиндорг и Грэгов по сорок семь хромосом? Тогда хоть лопни, а Шатра не разогнать. Нет, теория глупа: ему были известны пропащие подростки, которых теперь не узнать. Скажем, Генка-дух. За импортный диск маму не пощадил бы. А теперь Геннадий Михайлович Духов, изобрел тележку-самокатку для садоводов.

— Боря, сотрудников уголовного розыска обворовывают?

— Плох тот сотрудник, которого можно обокрасть.

— Значит, ты плох, Боря.

Он глянул на нее непонимающе. Она пила кофе, как всегда, с каким-то артистизмом, будто ее тайно снимают для кино: голова с тяжелыми каштановыми волосами слегка откинута, спина пряма, щеки голубоваты даже после душа, чашечка поднята высоко и любовно.

— Боря, нас обокрали.

— Как?

— Триста рублей из шкатулки…

— Сто пятьдесят завтра верну.

Завтра он выходил на работу. Половину ущерба взял на себя Петельников. Идти за денежным возмещением к руководству они не решились.

— Боря, я не прошу вернуть. Если тебе нужно…

— Деньги пошли на одно оперативное мероприятие.

— О, мы финансируем работу милиции?

— Мама, сколько ты скупила для лаборатории на свои деньги белых мышек, кошек и разных там морских свинок?

За это непочтительное напоминание его послали на рынок за картошкой, снабдив двумя сумками на пять килограммов каждая. И советом: купить рассыпчатой, с песчаных, лучше всего с новгородских, земель. Размяться он был не прочь, да и думать это не мешало.

Все-таки почему ребята стыдятся своих хороших порывов? Он же видел, как они мучились болью отличника, чужой болью. Почему им хотелось казаться более жестокими, чем они были на самом деле? И опять-таки, почему плохим быть не стыдно, а хорошим стыдно? Тут какая-то глупая загадка, кособочившая человеческие отношения, ибо добро есть добро, как и свет есть свет.

На рынке Леденцов сразу пробежал в картофельный ряд. Зимой тут лежали унылые груды, вся картошка была одного серого тона. Сейчас неокрепшая кожура имела свой цвет и даже оттенки. У каждой хозяйки интересные клубни. Розовые, продолговатые, ровненькие, как отполированные; круглые, вроде бы сиреневые, и такой яркости, словно их окунули в чернила да еще чуть-чуть прибавили серебристого блеску; маленькая и беленькая с кожицей-пленочкой, которую и чистить не надо; громадная, желтая, будто уже заправленная сливочным маслом, поэтому даже на вид сытная… К этой, к сытной, он и подошел.

— Это картошечка? — на всякий случай спросил Леденцов, озадаченный ее размерами и сливочной желтизной.

— Неужели апельсины?

— А чья?

— Моя и есть.

— Вернее, из какой земли?

— Так со своего огорода.

— Точнее, из каких мест?

— Новгородская.

Ему и велено купить новгородской, рассыпчатой. Десять килограммов, чтобы хватило надолго.