— Мне завтра рано в «Плазму».
Ирка смотрела на уходящих, смотрела на оставшихся и не знала, как ей быть. От напряжения губы ее сложились кувшинчиком.
— Желток! — усмехнулся Мочин. — А ведь я пяткой могу сделать тебе вмятину на затылке.
— Делай… Если пятка чистая.
Крошка вдруг захохотала на весь особняк, да так звонко и радостно, будто не пила водки с ликерами и не объедалась капустой, икрой и миногами. И Леденцов подумал, что вот сейчас поперечная повязка непременно спадет.
Ирка тоже рассмеялась этой чистой пятке, встала и пошла за Леденцовым.
19
На следующий день работалось легко. Грел вчерашний успех.
Во-первых, Мэ-Мэ-Мэ никакой не хайлафист, а заурядный потребитель. Уже легче, для подростков хапуги не привлекательны. Во-вторых, Шатер теперь расколот. Пусть трещинка маленькая, но зарубцеваться он ей не даст. И было третье: выпала очень нужная удача, связанная с Мочиным, прямо-таки философская, поскольку подтверждала единство содержания и формы.
У Леденцова так все спорилось, что он даже пораньше освободился. Даже вспомнил про яблоки, которых мама просила купить, дав матерчатую крепчайшую сумку. В магазине яблоки ему не понравились. Почему не махнуть на рынок, когда все спорится?..
Леденцов искал фруктовые ряды. Базарная круговерть вынесла его к мясу, потом к творожку, потом к цветам, к каким-то веникам… Но, еще не увидев яблок, услыхал он мягкий, но крепенький голосок:
— Они жиры снимают.
Широкая дама, задетая намеком, недовольно усомнилась:
— Каким это образом?
— Путем принятия внутрь.
Сперва Леденцову показалось, что дед торгует грейпфрутами. Пузатые, налитые, будто высвеченные изнутри желтым ласковым светом.
— Городские люди отчего жиреют? Аппетит есть, а работа сидячая, — развил мысль продавец.
Женщина фыркнула и ушла, неприязненно шурша плащом.
— Это… что? — спросил Леденцов.
— Антоновка, а я Антон, — самодовольно представился дед.
— Ну и яблочки! Вы, наверное, работаете садовником?
— Я, милый, работаю старшим куда пошлют.
— Тогда килограммчик, — попросил Леденцов, допуская, что выйдет всего два или полтора яблока.
Дед нравился — лицом, походившим на его яблоки, которое тоже светилось крепкой желтой спелостью; необычным разговором с первым встречным, как со старым знакомым; хитроватым подмигиванием правым глазом, будто дед звал пойти за угол.
— Эти яблочки с душой, парень.
— Как понимать «с душой»?
— Скажем, клюквенный кисель-концентрат в плоских цибиках… Бездушный, поскольку сделан на заводе. А клюква-ягодка, на болоте выросшая, она с душой. Колбаса из-под машины — какая в ней душа? А вот у молока душа имеется, поскольку от теплой коровки.
— Тогда еще два килограмма.
Леденцову вспомнился разговор о душе с мамой, и он спросил, как бы заодно с покупкой яблок:
— А у человека есть душа?
— Само собой, без нее не прожить.
— Многие живут, и неплохо.
— А ты присмотрись к таким, парень. Какая у них жизнь? На работе колотятся — в разговоре торопятся, едят давятся — разве поправятся?
— Еще два кило.
Яблоки перекатывались в его сумку как веселые колобки. Руку сразу оттянуло — пять килограммов.
— А как узнать, кто с душой?
— Кому больно, тот и с душой.
— Всем больно.
— Всем не всем, а через одного.
— Я таких не встречал.
— Кому, парень, просто больно, а кому с обратинкой, — объяснил дед.
— Спасибо за яблочки, — ничего не понял Леденцов.
— Спасибо мне много, а чекушечку самый раз, — попрощался и дед.
Сдачу Леденцов не взял. Занятный дедуля понравился не только шутками да присказками: он был оттуда, от лесов-полей, от изб и коров, — посланец из другого мира, почти неизвестного Леденцову. Душа, боль…
До дому шел он пешком. И чем дальше уходил от рынка, тем почему-то делалось тревожнее. Леденцов даже глянул назад, будто эта тревога давно струилась за ним вроде кометного хвоста. И вот теперь догнала. Видимо, беспокоила антоновка, пять килограммов, тянувшая сейчас на все двадцать пять. При чем тут антоновка? Дед, с его душой и болью.
В прошлый раз, когда ходил на рынок за картошкой, Леденцов думал и мучился, пробуя разобраться в ребятах. Книг набрал, дневник завел… А теперь? Обрадовался успеху, как школьник пятерке. Бегает, рыщет, вынюхивает без огляда и без разума. А ведь задание не оперативное, а педагогическое. Вот побывал у Мочина… А что понял, что продумал? Сегодня опять нестись в Шатер… С чем, с какой идеей?
Юморной дед сказал про душу и боль и про какую-то обратинку; кстати, лягушке тоже больно, и что — у нее душа? Мама признает только чувства, называемые ею эмоциями, которые якобы движут всем, в том числе и умом. Водитель милицейского «газика» не сомневается, что миром правят «летающие тарелки», одну из которых он видел ночью на дежурстве. Лейтенант Шатохин уповал на любовь. Капитан Петельников говорит, что все пылкие чувства и все добрейшие души, причем вместе взятые, не стоят одной извилины интеллекта…
Тогда вопросы — не к капитану Петельникову, а к интеллекту.
Как закрепить маленькую победу у Мочина?
Чем взять Бледного и Шиндоргу?
Почему сильный и беспощадный Бледный кажется лучше, чем тихий и маленький Шиндорга?
Хватит ли «Плазмы», чтобы отлучить Грэга от Шатра?
Почему ребята, жаждущие необычного и вроде бы даже романтического, присосались к элементарному потребителю Мочину?
Что делать с Иркой, которую он вчера проводил и поцеловал, но не потому, что хотелось, а потому, что она подставила свои распустившиеся губы? Или этот вопрос уже не к интеллекту, а к чувству?
Леденцов осознал себя на лестнице, идущим тяжело, с бормотаниями…
Яблоки Людмиле Николаевне понравились, хотя зимнему сорту следовало бы немного полежать. Они взяли по одному. Леденцов хрустко впивался зубами в крепкую плоть, казавшуюся только что принесенной с морозца. Людмила Николаевна ела бесшумно, лишь изредка задевая ножичком край тарелки.
Он рассказал про базарного дедулю.
— Возможно, старик и прав, — заметила Людмила Николаевна. — Язык боли понятен всем живым существам планеты.
— Само собой, — подтвердил Леденцов, как ему казалось, очевидный факт.
— Вдумайся! Минералы, вода, элементы, земля, воздух… Им не больно. Материя. Но стоит материи определенным образом организоваться, как ей делается больно. Не странно ли?
— Что тут странного? Она же организовалась.
— Но материи как таковой не может быть больно. Значит, больно не материи, а чему-то другому.
— Духу, — подсказал Леденцов.
— Духу, — согласилась она. — Но с другой стороны, какой дух, например, у курицы? А ей больно.
И может быть, впервые за все их беседы о милицейской профессии его задело сомнение, даже не сомнение, а далекая отлетающая зависть. Сколько в мире интересного, сколько в мире непознанного… И сколько останется им неузнанного, потому что он будет искать, ловить и перевоспитывать?
— А как с дедовой обратинкой? — отмел он ненужные сомнения.
— Была я на собеседовании с абитуриентами, — задумчиво вспомнила Людмила Николаевна. — Человек двадцать прошло передо мной. Каждому будущему биологу задавался вопрос: «С какой скоростью должна бежать кошка, чтобы она слышала звон привязанной к ее хвосту консервной банки?» Девятнадцать молодых людей добросовестно вычислили… И только один непонимающе спросил: «Зачем издеваться над животным?» Только его бы я и приняла на факультет.
— Он поступил?
— Нет, тройка по математике.
Леденцов насупился. Чего бы стоило этому абитуриенту тоже вычислить кошачью скорость — ведь не банку велели к хвосту привязать? Вон его шатровые не кошку — людей не жалеют.
— Мам, как его найти?
— Могу попросить в деканате адрес…
— Ну, а про обратинку?
— Видимо, дед говорил, что душа есть у того, кто отзывается на чужую боль.
Выходило, что курица бездушная — отзывалась только на свою боль. И выходило, что человек…