— Лейтенант, идешь против времени. Есть какой-то педагог, который труд в оценках не измеряет, не наказывает и двоек не ставит.
— А ребят выпустит в жизнь, где труд оценивают, двойки ставят и наказывают?
Петельников хотел выплеснуть на лейтенанта все накипевшее против родителей, все собранное им в квартирных обходах; хотел еще раз, и подробно, рассказать про хладнокровного Желубовского, вздорнейшую бабусю Шиндорги и пьяную маму Ирки, но осекся. Он вспомнил свою мысль, сказанную, кажется, отцу Грэга. Как он ее выразил… Жизнь детей должна походить на жизнь взрослых: те же радости, те же печали, и дело лишь в масштабе. Не об этом ли говорит Леденцов?
— Им бы нагрузочку, товарищ капитан, им бы дело, с них бы спросить… А ребята неглупые. Бледный мне подкинул социальнейший вопросик: почему честный, идейный и одухотворенный человек живет хуже бесчестного, безыдейного и бездуховного? Ведь должно быть наоборот.
— Что ты ответил?
— Не ответил, товарищ капитан.
— Почему?
— Не знаю, а врать не захотел. А вы знаете?
— Бесчестный, безыдейный и бездуховный не живет лучше честного и хорошего человека, а больше только ест, пьет и потребляет барахла.
Леденцова поразила ясность ответа. Но больше поразило то, что сам он это знал давно и прочно. Почему же не ответил Бледному? Или надетый на голову мешок не способствует сообразительности?
Петельников вместо того, чтобы взяться за куртку и уйти домой, достал электрический чайник. Пока кипятилась вода, из шкафчика выплыли две чистейшие фарфоровые чашки, две мельхиоровые ложечки, небольшая фаянсовая ваза с пиленым сахаром, банка растворимого кофе и пачка лимонного печенья. Кофейный запах загадочно все преобразил. Настольная лампа, казенная, имеющая инвентарный номер, засветилась уютным желтым светом; креслица стали мягче и глубже; развеялась вечная прокуренность; натертый пол заблестел тепло, по-домашнему; и стушевались всякие учрежденческие карты, телефоны и сейфы. Оперуполномоченные пили кофе. Казалось, могли бы и дома; да и не кофе пить, а обедать и ужинать, чего не успели сделать раньше. Но они этой уютной и одинокой тишиной кончали трудный день, как бы еще раз все осмысливая и проверяя.
— Что-нибудь придумаем, — сказал Петельников, чувствуя, что Шатер не выходит у Леденцова из головы.
— Ирку жалко…
— Всех жалко.
— Ирку жалче.
— Почему?
— Есть нюанс.
— Какой? — заинтересовался Петельников.
— В смысле наших особых отношений.
— Что за особые?
— Какие возникают между мужчиной и женщиной, товарищ капитан.
Петельников поставил чашку на столик и тяжело глянул на подчиненного. Присмиревший Леденцов попробовал объяснить:
— Не в том смысле, в каком вы подумали, но и не совсем в обычном смысле…
— Товарищ лейтенант, доложите о ваших отношениях с гражданкой Иркой-губой, то есть с гражданкой Ивановой!
— Мы с ней… того… интим.
— Что?! — крикнул Петельников так, как и на убийцу не кричал.
— Целовались, товарищ капитан! — ошалело крикнул и Леденцов.
Петельников легонько толкнул заявление гражданки Косолапиковой о пропаже с балкона мешка алма-атинских яблок; бумажка упорхнула под стол, что и требовалось: он нагнулся, дав волю неудержимой улыбке.
— Зачем целовался? — спросил он опять строго, появляясь из-под стола.
— В оперативных целях, товарищ капитан.
— Боря, это хуже воровства! — вырвалось у Петельникова.
Сердце Леденцова обмерло — не от слов капитана, а оттого, что они подтвердили его собственные мысли, которые он боялся выразить так откровенно. Хуже воровства.
Но Петельников уже пожалел оброненных слов. Перед ним сидел измученный парнишка с несчастным лицом — бледный, плечи опущены, обычно вихрастые рыжие волосы полегли устало, белесые ресницы моргают скоро и беспомощно…
— Что-нибудь придумаем, — повторил Петельников и добавил: — Завтра отдыхай, это приказ!
26
Домой Леденцов приехал в час ночи. За ужином да за разговорами с мамой еще минул час. Лег в два. И сразу понял, что ему не уснуть. Сперва казалось, ему мешают натруженные, ставшие гулкими ноги. Но мешало другое: какая-то нервно звенящая струна, будто натянули ее внутри от макушки до пяток и всю ночь микронно подкручивают колки, отчего струна воет на последней ноте и вот-вот лопнет. Ему оставалось только ждать этого обрыва.
Он старался думать об упущенном Пашке-гундосом. Но Пашку поймают, Пашкой занимаются многие. Шатром же никто.
Как им Ирка сообщила: всех собрала или обошла каждого? Леденцов смотрел в потолок, подсвеченный ночными огнями города, и на нем как бы проступали туманные лица. Вот они услышали, что Желток оказался подосланным оперативником… Бледный еще больше побледнеет, потом выругается и, возможно, обзовет Ирку: она ведь привела. Шиндорга перебросит челку с одного глаза на другой, усмехнется зло, как бы говоря, что он это давно предвидел. Грэг задумается и скорее всего промолчит или споет что-нибудь философское. А Ирка…
Он вздохнул облегченно, когда слабый луч запоздалого грузовика неспешно пересек потолочный экран, сгоняя всякие лица и, главное, не пуская туда Иркиных обиженных губ. Леденцов перевернулся на живот, уткнувшись в подушку. Но дело оказалось не в потолке: Иркино лицо вновь задрожало перед глазами. Перед глазами ли? Оно как бы растворилось во всем, что было в комнате, а значит, жило в его сознании. И ни спугнуть его, ни уснуть.
Как сказал капитан? Хуже воровства. Ирка подумала, что он целовался ради своего задания. А разве не так? Не так, не совсем так. Ему стало жаль ее, обходимую парнями и замороченную матерью. Да, он целовался, но ничего не обещал. Не обманул, а пожалел.
Леденцов опять лег на спину. Видимо, часа три ночи. Тишина; и в городе бывает тихо, когда три часа ночи. Ничего, завтра он выспится, капитан отпустил. Выспится? А Мочин? Ребята его обрадуют — если уже этого не сделали, — что занозистый Желток оказался опером из уголовного. И Мочин попрячет все краденые запчасти. Нет, завтра надо ехать с обыском, да пораньше.
Он закрыл глаза, чтобы не видеть белесого потолка.
Чего же он достиг в этом Шатре? Пожалуй, только Гриша Желубовский отстанет от компании, но тут заслуга капитана и «Плазмы». Остальных он даже не шевельнул. Нет, шевельнул. Решили помочь брошенной Валентине, к Мочину решили не ходить, Ирка с Грэгом явно смотрели в сторону Леденцова…
Он пытался думать о другом, о чем угодно, обо всем. Но дрожавшая внутри струна, казалось, ничего не воспринимала, кроме Шатра. Леденцов перебрал в памяти прежние разговоры и встречи, заметив, что делает это отрешенно, уже не имея к Шатру никакого касательства. И неожиданная отрешенность дала взгляду покой, а значит, и толику мудрости.
Он хотел понять: с чего наметился хоть какой-то перелом? Не с «Плазмы», она только для одного Грэга; не с Иркиных вздыхательных чувств, эти чувства только для нее самой; не с маленькой леденцовской победы у Мочина, замыкавшейся опять-таки на Грэге с Иркой… Дело пошло с Валентины: ее беда зацепила всех. Когда ребята увидели почти свою ровесницу, брошенную, плачущую, с ребенком, без денег, в общежитской комнате…
Леденцов сел, поднятый голубиным шорохом за окном. Он посмотрел время: три часа десять минут. Нет, его поднял не голубь, а ясная мысль, которая пронзает только ночами. Он спустил ноги, нащупал ими тапки и подошел к окну, за которым была крутая тьма. Ему казалось, что мысль, сперва поскребясь голубем, шмыгнула в форточку оттуда, с подлунных и подзвездных просторов.
Леденцов вдруг узнал, чем встряхнуть шатровых; знал, как их переделать. Да что там шатровых! Этой ночью ему открылась воспитательная тайна, пригодная для всех непутевых подростков. И дрожавшая внутри струна натянулась еще туже, готовая лопнуть…