На улице потемнело. Они пили чай, не зажигая света. Черные стекла окна льдисто блестели от чужих огней. Вечерний шум города лишь оттенял их кухонное одиночество. От этого разговора, от запаха чая и сумрачного уюта Людмила Николаевна заговорила другим, чуть ослабшим голосом:
— В человеке, во мне есть мысли, воля, чувства… Но и еще что-то неуловимое, непонятное, мною неосиленное. Вдруг замрет сердце, перехватит дыхание и навернутся слезы… Сегодня маленький кленовый листочек слетел с крыши и прилип к моей щеке, как ребенок прильнул. И я заплакала. Почему? Или это плакала душа?
Так она никогда не открывалась. И леденцовская душа тоже чуть было не заплакала от пронзившей и обидной мысли: бегает по Шатрам, заботится о шпане, хлопочет об Ирке, а родная мать плачет от кленового листочка. Он знал, откуда ее слезы: из-за него из-за шалопая, ибо рыж был тот листок, как его башка.
— Мама, я никогда не спрашивал… Почему ты вторично не вышла замуж?
Она помолчала. Леденцов ждал, не надеясь на скорый ответ. Заговорила Людмила Николаевна так медленно и осторожно, словно не верила собственным словам:
— Не знаю: поймешь ли?..
— Моя работа — понимать.
— Многие мужчины нравились, не скрою. Когда тебе было лет пятнадцать, я увлекалась нашим завлабом. Очень был умный и способный ученый. Одно время мне сильно нравился мой коллега Унесихин, человек редкой работоспособности и силы воли. Полярник за мной ухаживал, который весь мир объехал… Я долго не понимала, почему отвергаю этих достойных людей. Но все-таки догадалась: они были довольны собой и своей судьбой.
— По-моему, это неплохо.
— Я не могла их полюбить.
— Разве любят только недовольных?
— Я их не жалела…
Леденцов помолчал, найдя в ее словах явную нелепицу. Кому неизвестен почти афоризм о том, что жалость унижает? Умных и сильных разве жалеют? Например, капитан Петельников. Выходит, его и полюбить нельзя?
— Боря, любовь начинается не с красоты, не с фигуры, не с глаз и не с улыбок, а с мимолетной жалости. Кстати, народ это давно подметил.
— По-твоему, любовь — это жалость?
— Нет. Жалость бывает и без любви, но любви без жалости не бывает.
— Чепуха… — начал было Леденцов и осекся.
Ведь он только что жалел маму из-за того сиротливого кленового листочка, доведшего ее до слез; родную мать только и возможно любить жалостью и через жалость. Но если любовь жива жалостью, то самую смертельную жалость он испытал на чердаке…
— Мама, я женюсь.
30
Листья облетели все до единого. И Шатра не стало — лишь тощий деревянный скелет, прикрытый голыми прутьями. Нет, Шатер был, потому что три фигуры сидели там, видимые со всех сторон. Леденцов взял Ирку под руку и вошел в него, если только можно войти в почти ничем не ограниченное пространство.
Грэг разгадывал кроссворд. Шиндорга носком ботинка колупал остывшую осеннюю землю. Бледный прислушивался к скрипучему трению прутьев о шатровую горбылину. Но по горячим их лицам и любопытствующим взглядам Леденцов догадался, что говорили они о его женитьбе.
— Почему-то от слова «джин» осталась клеточка, — удивился Грэг.
— Смотря какой, их два, — объяснил Леденцов.
— Который живет в бутылке…
— Оба живут в бутылке.
— Который злой дух…
— Оба злых духа.
— Кто же тогда джин? — запутался Грэг.
— Мужик в джинсах, — лениво вставил Бледный.
— Волшебник — джинн — пишется с двумя «н», а спиртной напиток — джин — с одним, — объяснил Леденцов.
Холодный осенний ветер свободно продувал незащищенный Шатер. Все поежились. Но Леденцову казалось, что мерзнут они не от холода, а от какой-то неуверенности. Он долго и внимательно оглядел каждого, сравнивая сегодняшних ребят со своим первым впечатлением, своим первым приходом в Шатер. Те же самые люди, если брать каждого в отдельности. А все вместе…
Сидят и не знают, зачем сошлись и что делать, но они и прежде маялись бездельем, часами водили по кругу пачку сигарет, разглядывая ее так и этак. Сейчас не курят и не пьют, но они и раньше не всегда пили, занимаясь иными пустяками; да и открытость Шатра теперь мешает. Не разговаривают, сидят бирюками, но и прежде, бывало, любили помолчать, например с похмелья…
Все так, но тогда они молчали вместе — теперь же молчали каждый сам по себе. Вроде горошин. Леденцов вспомнил, как он рассыпал по кухне зеленый горошек. Его была целая пол-литровая банка. Тяжелая, плотная и дружная масса. Рассыпавшись, она пропала — на полу кое-где лежали одинокие горошины. А в Шатре листья вот облетели.
Леденцов ясно видел, что ребята сидели как одинокие горошины. Теперь перед ним была не толпа, повязанная темной силой и живущая единым общим инстинктом; теперь они не подпитывались друг от друга дурной энергией, не понижали друг другу интеллекта и не подталкивали друг друга к стадной морали. Но почему? Элементарно, как в букваре…
Ирка думает о нем, о Леденцове, о субботней встрече с его мамой, о замужестве; да и о своей мамахе думает. Грэг весь в «Плазме» (между прочим, плазма — это ионизированный газ), где ему поднавалили работы, условий и заданий. Бледный погружен в себя — то ли в сомнения, то ли в ожидание. Лишь Шиндорга не меняется, как и не отрастает его косая челка.
Их телячий табунчик безмозгло затоптался на месте, потому что ребята стали самими собой. Верно говорит капитан: индивидуальность людей укрепляет коллектив, но губит толпу.
— Потрепались — пора и за дело, — сказал вдруг Шиндорга.
Никто ему не ответил. И Леденцов догадался, что сказано это для них с Иркой.
— Какое дело?
— Операция «Отцы и дети».
За работой в уголовном розыске, за шатровыми передрягами, за неожиданной женитьбой Леденцов про эту операцию забыл.
— Артистин папаша в командировку смотался, — добавил Шиндорга. — А мать в больнице.
— Ну и что? — спросил Леденцов, зная, что разговор предстоит вести ему, как самому неосведомленному.
— У папаши в столе лежит пара тыщ.
— Ну и что? — повторил Леденцов, все-таки не понимая, а скорее, еще не веря своей догадке.
— Наколем, — усмехнулся Шиндорга.
— Это же кража…
— Ага.
Неужели он ошибся? Никакой индивидуальности? Стадо замычало и поскакало за первым подвернувшимся козлом, то есть вожаком? Леденцов посмотрел на всех жадно… Грэг не отрывался от журнала, умещая буквы по клеточкам; Бледный разглядывал озябшие прутики, точно считал их; по губам Ирки бродила какая-то далекая, не имеющая никакого отношения к Шатру улыбка. Леденцов не ошибся: вместе ребятам не мычалось. Тогда что — инерция?
— Отец может подумать на Григория, — угрюмо предостерег Леденцов.
— Мы дверь взломаем, «наследим». Инсценируем. А хоть и подумает? На родного сына в милицию не заявит.
— И зачем эти деньги?
— Вопросик на засыпку, да? Зачем «бабки»… Все продумано, Желток. Катим всей кодлой на юг. Сечешь? Бархатный сезон, волны, шашлыки, сухонькое… Хай лайф!
Леденцов вскочил с холодной скамейки и подошел к Артисту.
— Григорий, и тебе не жалко родителей? Не жалко больную мать?
Шиндорга, словно не надеясь на стойкость Грэга, втиснулся между ними и почти заорал:
— Желток, не дави! А то мы тебя так бортанем, что ты протухнешь! Почему его мать в больнице лежит, знаешь? Ногу повредила, свою «Волгу» надраивала. А деньги Артист предкам потом отдаст. Ты знаешь, что у него тыщи лежат? Как только он родился, мамаша завела на его имя сберкнижку и до сих пор кладет полсотни ежемесячно. Вручит ему после института. Артист миллионер!