Выбрать главу

Христиан с трудом стряхивает оцепенение, вдруг поймавшее его в плен, стоило переступить порог дома. Невозможно дальше откладывать то, от чего он прятался двадцать лет. Он идет в комнату к тете Марии.

Там ничего, совсем ничего, как ему кажется, не изменилось. Стены, покрытые клочьями паутины, кусок рваного линолеума на земляном полу, резкий аммиачный запах, запах зверинца — вот почему маленький Христиан не очень любил ходить в зоопарк. Картинки на стенах, которые когда-то наклеивали дети, воображая, что это развлечет тетку, частью облетели, частью заменены на свежие. Ктото продолжил эту традицию, хотя тетке, кажется, все равно, на что смотреть. Вот и на подошедшего к ней взрослого мужчину, в котором совсем нетрудно узнать прежнего Христиана-Августа, она смотрит без интереса, и глядит не в лицо ему, а на руки — не принес ли он ей поесть? Тетя Мария совсем не изменилась. Прошло двадцать лет, только и всего — для нее все едино, что два столетия, что двадцать минут, время ничего для нее не значит, как не значит ничего ни комната, где она сидит, ни человеческое лицо, склонившееся к ней. Смотреть на нее — все равно что рассматривать пятно на стене или брошенную в угол сырую тряпку, но Христиан все равно стоит и смотрит, пытаясь понять, как он мог о ней забыть и за двадцать лет ни разу не встревожиться — жива ли она, и чем жива?

В зале за его спиной слышатся шаги. Это пришли тетя Венера и дядя Рафаэль. В руках у краснолицего горбатого карлика большая бутыль с белесой влагой, мутной, как его глаза.

— Это надо отметить, — твердит дядя Рафаэль. — Маше в интернате будет лучше. Там уход и кормежка, можно жить.

— Спасибо, что присматривали, — нетвердо выговаривает Христиан.

Соседи хором отвечают, что все Валленштейны им, как родные, какие могут быть счеты? Они втроем входят в каморку деда, на столе устанавливается бутыль, дядя Рафаэль извлекает откудато три самодельных стакана, сделанных из старых бутылок. Христиан отказывается пить, и к счастью, никто его не принуждает. Тетя Венера одобрительно кивает. А дядя Рафаэль замечает, будто про себя:

— Ну, понятно, нельзя так нельзя. Что ж тебя так ненадолго отпустили?

И, не слушая ответа, начинает рассказывать длинную и неинтересную историю про то, как чеченцы, поселившиеся у них в переулке, взяли у него пилу и не отдали. Тетя Венера, только пригубившая налитый на дно стакана самогон, сочувственно смотрит на Христиана и загадочно вздыхает, качая головой:

— Жаль, как жаль мне тебя… Теперь ты, видно, и не женишься никогда!

Христиан хочет возразить, что давно женат и у него две дочери.

Собирается даже вытащить из чемодана блокнот, за обложку которого засунуты фотографии жены и детей, но передумывает и молчит. Ему отчего-то не хочется, чтобы в этом переулке знали о жизни, которую он ведет где-то там, далеко. Ему смутно мерещится, будто соседи могут что-то испортить. Сглазить, сказала бы мать.

— А братья твои хороши, ох, и хороши, — продолжает причитать тетя Венера, снова делая маленький глоток и утирая губы рукавом халата. — Устроились там у себя прекрасно, один в Германии, другой уже в Америку перебрался… Что бы им тебя к себе ни забрать? Кажется, одной матери дети!

— Зачем? — откликается Христиан. — Мне ничего не надо. У меня все есть.

— Да уж, чего еще желать, — мрачно вторит ему дядя Рафаэль. Он выпил уже немало и теперь рассматривает бугристый, утоптанный до каменной твердости земляной пол, ничем не покрытый и слабо пахнущий могилой. — Роскошное житье!

Ему хочется поскандалить, как всегда, в пьяном виде. Тетя Венера спохватывается и утаскивает мужа вместе с бутылью и стаканами. Христиан вновь остается один. Он садится, потом ложится на топчан, отворачивается к стене. Страшная усталость пронизывает все его тело, усталость и тоска. Никогда больше он сюда не вернется! Как мог он вспоминать этот дом с любовью, что здесь могло ему казаться красивым и милым? Какая нищета, безысходность и какая звенящая, оглушительная тишина в этом переулке, словно он находится не на краю оврага, а на краю мира…