— А то как же!
— Разница в отношении, значит, классовая?
— Наверное, классовая.
— И всех, кто наверху, ты принимаешь за дураков?
— Я этого не говорил. Просто хочу сказать, что рабочие получили за свой труд. И на этом их дело кончено.
— Ты говоришь серьезно?
— Куда ж серьезней. Они сделали свое. И были словно мы на нашей стройке. Мы переживать не будем, если постройка обвалится после того, как мы ее закончим.
— Ты говоришь так, потому что чувствуешь себя за рамками общества. А тот архитектор был внутри.
— Ничего я не чувствую. Пусть набивает себе шишки подрядчик.
— Ладно. Допустим, ты не должен ни за что отвечать. Но ты работаешь, ты что-то делаешь. Работа — вот отчего все идет и с чего начинается.
— Не знаю. Может, и есть от нее какой толк. Но мне на него наплевать.
— Человек должен чувствовать, что он трудится не впустую. Иначе жить нельзя.
— Говорят так. Но я делаю, что мне велят. И не спрашиваю, есть ли в этом толк. По-моему, другие думают так же.
— В старой царской России в высшем обществе были люди, которых называли нигилистами. Они бездельничали, им не за что было ухватиться, и потому они подвергали сомнению все. Шведский рабочий в наше время не должен иметь с ними ничего общего.
Карл Гектор, видимо, совершенно спокойно относился к тому, что я называю его нигилистом.
— Что ж, значит, вывелась на свет новая их порода, — ответил он.
— Мне кажется, появлению таких, как ты, способствует наша политическая система, — начал я, но вовремя прикусил язык, вспомнив: разговоры подобного рода были для него безразличны — он наперед находился вне всех систем.
Рыбаки Потока продолжали собирать червей. Они не успокаивались, даже наполнив банки. Кое-кто просверлил в их крышках тонкие отверстия, но не из сострадания ко всему живому, а чтоб ни один червь не задохнулся и не погиб, лишив тем самым удовольствия насадить его на острый крючок. Рыбаки вошли в настоящий азарт и набили банки так плотно, что отдельные черви не могли пошевелиться.
Банка, лежавшая на коленях Карла Гектора оставалась пустой. Он знал, что всегда купит червей в универсаме. Их сдавали в магазин мальчишки. И наверняка, пройдя через много рук, черви становились дороже. Не будь этого, рыбаки-бездельники и пальцем не пошевелили, чтобы самолично собирать их. А Карл Гектор не собирал червей, потому что был нигилистом.
— Вздор все-таки произошел с архитектором, — сказал он, когда мы поднялись со скамьи.
— Вздор? Что он пошел и повесился?
— Нет, то, что он позволил одурачить себя. Он ведь был уверен, что у него получилось хорошо. Но испугался.
— Скорее всего он чувствовал ответственность за дело.
— Называй как хочешь.
Карл Гектор стоял, оправляя одежду и собираясь в путь.
— Я немного пройдусь с тобой?
— Как хочешь. Я не против.
И мы медленно пошли, переговариваясь, сначала по Хэгсбергсгатан, потом по Пульсгатан, дошли внизу до Хурнегатан и направились оттуда прямо на запад. Итоги нашего разговора о классовом отношении к работе казались мне недостаточными. И я хотел заставить его выговориться пояснее.
— После победы рабочего движения старое классовое общество рассыпалось в прах, — сказал я и услышал сам, что говорил как по-писаному с бойкой агитационной брошюры. — На его руинах рабочие построили свой «дом для народа».
Карл Гектор, по-видимому, не был заинтересован в продолжении дискуссии на кладбище, может быть, неуместной, но вполне сносной посреди уличного движения.
— Так может рассуждать только работяга, выбившийся в начальники, генеральные директоры или губернаторы. Или тот, кто изобрел новый раздвижной ключ и через это разбогател, — ответил он. — Но рабочий не каждый день становится начальником или губернатором, или изобретает новый ключ.
— Ты считаешь, что тем самым он превратился бы в предателя своего класса?
— Ничего я не считаю.
Как рыбака я считал Карла Гектора полностью расшифрованным, но вот как рабочий он оставался для меня непроницаемым, словно ракушка. Казалось, в самой глубине его залегало сопротивление, справиться с которым я был не в силах.
— Ты исключение, — сказал я, — рабочие не такие, как ты.
— Конечно, нет. Хотя во многом мы одинаковы. В молодости рабочий еще мечтает, надеется. Во всяком случае, он относится к жизни легкомысленно, бездумно и потому считает, что у него есть будущее. И так живет лет до тридцати. Потом женится, обзаводится детьми, и тут-то он влип. Теперь, бывает, он и призадумается. А станет старикашкой, так благодарен даже за то, что ему разрешают свободно ходить в туалет, если, конечно, общество этот туалет ему подарит. Тут уж он снижает свои запросы, если они у него еще остались. Жизнь для нас всех одинакова.