«Судя по нумерации нынешнего метемпсихоза и относительно небольшой продолжительности ведения дневника, я простужаюсь довольно часто. Означает ли это, что мне надо лучше следить за здоровьем? Или же в этом можно усмотреть нечто естественное? Иногда мне кажется, что простуда - это болезнь, проявляющаяся только тогда, когда человек накапливает в себе усталость и уныние. Причём болезнь эта стремится не убить, а вылечить».
Есть хочется ужасно, но я настолько взбудоражена, что не могу себя заставить. Мне хочется прыгать, танцевать, кричать что есть мочи - безразлично что. Сидеть - пытка. Сидеть значит стареть. Я хочу обуздать себя, попытаться быть усидчивой, чтобы что-то придумать, упорядочить хаос. Села почитать, но бросила через пять минут, не запомнив ни строчки. Решила что-нибудь сочинить, но то, что в голове, не хотело складываться ни в какой сюжет. Да и не мысли это были, а просто образы. Картинки. И яростная, горячая радость. Радость, данная не в награду, а просто так. Странно и почти постыдно.
На крыльце - лишь миска с потемневшими кусочками колбасы. Бони снова исчез, и снова меня волнует вопрос: где? Возможно, у меня паранойя, но мне кажется, что он посещает меня в какие-то особые периоды, хотя я и не знаю, в чём их особенность. Лишь знаю, что в периоды его отсутствия я пишу в других тетрадях.
Возможно. Маловероятно. Кажется. Не исключено. Наверное. Мир наполнен сладкой неопределённостью, застыл на развилке в тысячу ветвей.
Что будет, если я скажу маме, что встречалась со взрослым соседом? Устроит мне головомойку? Пойдёт к нему и грозно потребует объяснений? Что будет, если сказать папе? Или Надежде Борисовне? Или сестре? Кому из нас будет хуже? И сможет ли хоть один из них понять нас обоих, если я сама себя почти не понимаю?
Возможно, стоит прямо сейчас побежать к нему и выпалить: завтра последний день. А потом добавить: постарайся. Имея в виду: ответь. Имея в виду: откройся. Но нельзя даже делать намёков. Хватило одного раза. Это должно произойти само по себе, в том-то и суть. Как с хорошими приметами, которые нельзя подстраивать и подговаривать, потому что тогда они - ничто, игра без ставки. Нет, это вовсе не игра. От этого зависит вся жизнь.
Терпеть не могу, когда мне говорят, что я не знаю жизни. А ты её знаешь? Смешно прикрытый расизм. Кто вообще знает иную жизнь, кроме своей собственной?
Что произойдёт, когда я это скажу? Не там, на заднем дворе, а за порогом, через который я никогда не перешагну? Он что-то почувствует. Он чего-то захочет. Но что дальше - смирение и смерть? Или?
Что будет, если я пойду к нему прямо сейчас? Сможем ли мы говорить без темноты, без звёзд над головой или хотя бы ощущения их присутствия как третьего, общего знакомого? Не превратится ли наша беседа в унылые комментарии к окружающим предметам и бытовой жизни? Ведь день охлаждает беседу, ночь же создана, чтобы ей согреваться. Что будет после рассказа и его обсуждения, если мы останемся сидеть, пока не наступят сумерки? Будем ли мы говорить? Что-то придумывать вместе? Будем смотреть в телескоп? Или собирать другой, для меня? Заподозрит ли он что-то? Что будет, если мы замолчим? Замолчим надолго? Скучно ли нам будет молчать?
Почему я в мыслях называю тебя - им и никак иначе? Что заставляет меня говорить «вы» - и только так?
«Друзья ли мы с тобой?» - за линией полей.
***
Заспанный, квёлый, заторможенный, еле волочащий ноги - я призрак в собственном доме.
С трудом уговорив себя встать с кровати, я бестолково хожу из комнаты в комнату и равнодушно осознаю, что дом заброшен. Меня окружают беспорядок и ветошь, пыль и глухое запустение.
Я мог бы вымыть полы. Но на что мне тогда тапочки?
Я мог бы вымыть посуду. Но ведь сейчас она мне не нужна, а когда понадобится - я могу вытащить из мойки то, что мне нужно, поесть и снова бросить немытые тарелки в раковину.
Я мог бы выстирать одежду. Но ведь когда она понадобится мне чистой, я могу постирать лишь то, что мне нужно, а грязное бельё - снять и бросить в вонючую кучу...