«А ведь ты был...», «А ведь всё могло бы...», «А ведь если бы ты тогда...».
Но чем дольше он шёл, тем реже становился лес огней, и тени отпускали его, возвращаясь к своим владельцам из запретных и навеки запертых реальностей. Шёпот смолкал, тишина ширилась, и когда он подошёл к своей калитке, где голод и жажда незаметно покинули его, оставив в напоминание о прошедшем дне лишь тяжёлую сонливость, то лишь одна тень, молчаливая, чёткая и чёрная, держалась слева от него, ожидая прикосновения к ручке засова. И сказать друг другу им было нечего.
Поднявшись по ступенькам крыльца, он бросил взгляд на дом по ту сторону улицы. Хлипкость и липкость. Окна были темны.
Он порылся в карманах, ища ключ, вытащил и положил на перила дверную ручку, казалось, недоумевая, почему она до сих пор при нём. Наконец, снял замок и вошёл внутрь.
Тьма в доме была глухой и непроницаемой, как три слоя ваты, и тишина порождала звон в ушах.
Едва разувшись, не включив света, он поспешил в спальню, где вытащил из нижнего ящика ночного столика связку из двух ключей. Затем, ощупав их бородки и выбрав нужный, столь же стремительно направился к чёрному ходу.
Он остановился перед дверью Белой комнаты и медленно проткнул её ключом. Два поворота, щелчок замка. Дверь бесшумно попятилась во тьму. Ещё не вступив в пределы храма, он протянул руку, нащупал на стене выключатель и зажёг электрическое поликандило.
Комната была пуста.
Вернее, почти пуста.
Она действительно была белой, белее снега, и он вновь вспомнил, как пару лет назад, основывая свою личную церковь, истратил на неё пару вёдер бланфикса. И до сих пор эта краска слепила глаза, но не блеском, а рассеянием, стирала с комнатного куба рёбра и грани, всякое определение геометрии, создавала парадоксальное ощущение погружения в белый, но прозрачный туман, в котором откуда-то сверху свисала многоламповая люстра, чей свет, будто вопреки законам оптики, не разгонял туман, а порождал и усиливал его каждым своим светочем, заключённым в матовый шар.
Под люстрой, не оставляя тени ни единого шанса, стояла грубая скамья - огромный лежащий брус со спинкой, выкрашенный той же краской, почти невидимый, пока к нему не подойдёшь. Правый край скамьи упирался в стену.
Он закрыл за собой дверь, замкнув белизну, подошёл и сел.
Прямо перед ним, приклеенная к стене, висела икона - большой цветной постер с фотографией круглолицей улыбающейся девушки в платье викторианской эпохи. В правом углу плаката металлически блестела надпись: «Doctor Who».
Он долго сидел, направив недвижный, немигающий взгляд на это прелестное лицо. И чем мертвее и стекляннее становился этот взгляд - тем живее становилась девушка, словно отходя от тысячелетнего заключения в ледяной скорлупе. Боковое зрение стало доминантой, порождая неопределённость, схожую с пульсацией крови под кожей. Мелкие подёргивания галатеевой плоти. Наконец, когда ему стало казаться, что ещё немного - и она отведёт взгляд, моргнёт или стыдливо опустит глаза, - он смежил веки. Смежил веки и прислонился тяжёлой головой к белой стене, прильнув к божеству, сошедшему с иконы для безгласного общения с паствой.
Однако в этот раз священнодействие было нарушено. Сколько бы он ни старался, сколько ни противился, он не мог надолго удержать святой лик, уподобившийся облаку пара. Дженна бледнела и растворялась, ускользала из оков его сознания, сливалась со светом, уступая место той девушке, Эми Паркер из автобуса - с её худосочным тельцем, с её тонюсенькими ножками и длинным носом, со странным магнетизмом явного несовершенства. Образ упорно пробивался сквозь дымку, и, в конце концов, он сдался, уступил, позволил ему взять вверх над догматами собственной фантазии, допустил ересь до амвона, чувствуя, впрочем, не стыд, а лишь неловкость, которая быстро прошла. И в белом свете, проникающем сквозь веки, они соприкоснулись - плечо к плечу, висок к виску, - словно зеркальные отражения друг друга.
Казалось, он опять чувствовал её птичье тепло, а колючая шершавость стены обернулась нежным пушком её болезненно бледной щеки. Истома вновь наполнила его тело и, отстранившись на секунду, чтобы размять сонливые члены, он ещё крепче прижался к ангелу, чувствуя с её стороны ту же возросшую потребность в благословенном самадхи.
Слова были излишни. Поцелуи, несмотря на жгучую потребность в них, - тоже. Любое движение вперёд представлялось неимоверной пошлостью, способной навсегда разрушить прелесть необладания. И, впервые за всё время, проведённое в храме, ему удалось то, чего он напрасно добивался долгие месяцы, но чего так ни разу и не достиг, ибо тому неизменно препятствовала его неспособность отрешиться от каменной грубости майи.