Впрочем, спутники Первача не проявили большего желания подъезжать на прямой выстрел. Услышав треск сучков и сухой травы под ногами бегущего, они открыли по нему беспорядочную стрельбу, а затем убрались от греха подальше. И никто из них так и не узнал, что почти у самого тракта шальная, вылущенная наугад пуля догнала чекиста. Сильный толчок в левое плечо опрокинул Ивана на землю. Чувствуя, как горячая кровь заливает грудь и стекает вниз к поясу, он пробовал идти и не смог. Тогда он пополз, скрипя зубами и ругаясь от боли. Полз из последних сил, ничего не видя перед собой, но чутьем знал, где находится дорога, на которую он обязан выйти во что бы то ни стало.
Ивану казалось, что он видит все это со стороны, что это не он ползет, теряя силы, но в то же время каждой клеточкой тела слышал боль, терзавшую ползущего в ночи человека. И когда позднее проезжавший по тракту крестьянин взваливал бессознательное тело чекиста на телегу, Иван снова ощутил ту нестерпимую боль, которая прожгла все тело раненого.
Он весь дернулся, застонал и, открыв глаза, долго вглядывался в дощатый потолок небольшой, залитой вечерними сумерками комнатушки.
Остатки кошмара, как клочья тумана, все еще клубились в мозгу, мешая разобрать, полностью ли оборвался сон и наступила реальность или нет. Ощущение тревоги и боли несколько минут еще мешало Ивану полностью освободиться от впечатлений тяжелого сна.
И все же, окончательно проснувшись, он с радостью обнаружил, что боль в простреленном плече ему только приснилась. Правда, плечо мозжило и сейчас, но это от того, что он неловко лежал, скатившись с подушки. Той боли, которая даже после долгого лечения в госпитале все время мучила его, сейчас не было.
«Должно быть, надежно заросло,— с удовлетворением подумал Иван и сладко потянулся, впервые после многих месяцев закинув левую руку за голову.— Потому и снится эта муть, что хворь отстала, а нервишки все еще барахлят. Неудачу помнят».
Полозов всерьез считал не полностью завершенную операцию крупной неудачей. Что толку в том, что банда, потеряв вожаков, рассыпалась, перестала существовать. Часть бандитов добровольно сдались еще тогда, когда Иван лежал в госпитале, часть была переловлена и только несколько самых оголтелых еще продолжали скрываться в лесных дебрях.
Пожалуй, Иван никому бы не признался в том, что ему было немного жаль Василия Крюка. «Зверь-мужик, конечно,— размышлял молодой чекист.— А все-таки жаль дурака. Снять бы с него стружку потолще, так лет в шесть со строгой изоляцией, посбивать офицерский гонор, глядишь, мог бы получиться стоящий человек. Не из господ. Сам говорил, что отец фельдшером работает. А так погиб не за понюх табаку, и у меня выхода другого не было».
Но сейчас даже эти сомнения уже не тревожили Ивана. Чувство полного выздоровления заглушило все остальное. Он снова потянулся и, откинув голову, заглянул в окно около изголовья койки.
А за окном, как всегда, шумели лохматые ели. Ни на минуту не умолкающий шум то опускался до чуть слышного шороха, то вдруг поднимался до гула, заглушавшего даже деловую перебранку маневровых паровозов на станции.
Станция была совсем рядом. Казарма стояла в десятке сажен от полотна железной дороги, между выходными стрелками и семафором. Когда-то в этой казарме жили ремонтные рабочие, а сейчас здесь размещался отдельный взвод охраны.
Хотя страна уже несколько лет жила мирной жизнью, но время все еще стояло тревожное; Приходилось усиленно охранять все, до чего могла дотянуться рука врага. Поэтому-то и появился на небольшой железнодорожной станции, лежащей в самой гуще вятских лесов, этот взвод под командой Ивана Полозова. Сюда на спокойное место при глухой станции Полозов попал как в батальон выздоравливающих.
Поэтому сейчас дежурный по взводу отделкой Козаринов, наряжая очередную смену в караул, разговаривал с бойцами шепотом. Каждый раз, когда кто-нибудь задевал прикладом винтовки о пол, Козаринов косился на дверь в перегородке и, погрозив неосторожному кулаком, шепотом сулил ему «надавать чертей» и «показать кузькину мать» за то, что тот мог разбудить приболевшего с вечера командира.
Но Козаринов напрасно грозил бойцам. Полозов не спал. По-прежнему лежа на спине, закинув руки за голову, он прислушивался к тревожному шуму елей за стенами казармы, не обращая внимания на привычные звуки будничной боевой жизни взвода за перегородкой.
Могучий гул, похожий на разговор лесных великанов, доносившийся из-за окна, постепенно приглушил радостное настроение Полозова. С каждой минутой все более пасмурно становилось на душе молодого чекиста. И не удивительно. Горькая обида уже давно втайне грызла сердце юноши. Его — Ивана Полозова, с пятнадцати лет подружившегося с боевым конем и клинком уральской выковки, награжденного именным маузером и часами, словно старика-инвалида отправили в глухую дыру на покой, будто ни на что другое он уже не пригоден.
— Чертов мотрогон,— ругнулся про себя Иван, вспомнив свой разговор с Могутченко.
Могутченко был начальником особого отдела на узловой станции. В его-то распоряжение и направили из госпиталя Полозова.
— Поставил-таки на своем, хохол поперечный.
Разговор с Могутченко, о котором вспоминал сейчас Полозов, произошел месяца три тому назад. Разговор этот польстил Ивану и одновременно насторожил его.
Полозов и до этого хорошо знал Могутченко. Несмотря на большую разницу в возрасте и в служебном положении, между ними давно сложились короткие дружеские отношения, которые могут создаться только между людьми близкими по духу, непреклонными в своих стремлениях и одинаково преданными своим идеалам. Но в служебное подчинение к Могутченко Полозов попал впервые.
Начальник особого отдела, в прошлом моряк торгового флота, словно оправдывая свою фамилию, был коренастым сорокалетним крепышом. Его короткая шея все еще хранила стойкий загар южных морей. Как среди друзей, так и среди врагов Могутченко был известен абсолютным отсутствием страха и фанатической верой в то, что мировая революция, хотя и задержалась, но должна произойти в самое ближайшее время. Сослуживцам Могутченко также была известна его привязанность к большой, вывезенной с каких-то островов пенковой трубке, которая с трудом умещалась даже в его широченной ладони. Из всех Табаков для своей трубки Могутченко предпочитал крепчайший самосад сорта «один курит — семеро падают».
В бурные годы революции и гражданской войны Могутченко много раз имел возможность распроститься с жизнью. Он побывал в руках белогвардейской и интервентской контрразведок, но выжил, сохранил свою курчавую голову и даже полюбившуюся ему пенковую трубку.
В девятнадцатом году, в Архангельске, во время допроса, английский контрразведчик выбил у Могутченко половину зубов. Причем выбил не подряд, сгоряча одним ударом, а через зуб, с помощью молотка и стального прута. Отлежавшись после истязаний в подвале контрразведки и выведенный тихой ночью для очередного допроса и пытки, Могутченко свернул шею своему плюгавому мучителю и его здоровенному, но не слишком расторопному подручному. Затем оделся в мундир контрразведчика и ушел на волю, пришибив на пути двух часовых, пытавшихся остановить незнакомого офицера, носившего не по росту длинный и узкий мундир.
Позднее, сколотив небольшой матросский отряд, Могутченко так расправлялся с интервентами и белогвардейцами, что они даже в официальных документах стали называть его «щербатым дьяволом».
Услышав об этом, Могутченко вначале страшно разозлился, но, когда комиссар матросского отряда — старый большевик растолковал ему, что брань врагов означает признание его заслуг перед революцией, успокоился и втайне гордился этой кличной не меньше, чем орденом Красного Знамени и именным оружием.