Это приободрило его часом позже на скучном отрезке дороги, ведущей на север, к границе. И это отвлекло его от прежних мыслей; мысли эти начали уже кружиться, как карусель, и утомлять его. Он кончил тем, что почувствовал маленькое — больше, чем маленькое — отвращение к Соланж де Винтер, и никто не мог быть большей ей противоположностью, чем Люсьена. Она, очевидно, повзрослела, но не изменилась. Она все еще сохранила презрение к деньгам и отвращение к торговле, свою гордость и отсутствие тщеславия. Да, значит, она действительно говорила тогда серьезно насчет того, чтобы зарабатывать себе на жизнь у бензоколонки. И более того, она все еще делала это, не теряя бодрости.
Ее рассуждения показались ему детскими, но заставив себя вернуться мыслями к их последней встрече, — да, «Виниколь», на Лейдестраат, — он понял, что в них было что-то большее, чем простая незрелость. Как это называется? Донкихотство? Во всяком случае, смахивает на XIX век. Романтичность, да. Очень романтичная; приятное качество в этом тоскливом мире. Она всегда напоминала ему любимую его героиню XIX века — Матильду де ла Моль, способную, как заметил Стендаль, полюбить мужчину, «который сделал больше, чем дал себе труд появиться на свет». В Люсьене это было. И было в ней какое-то душевное родство с другой фигурой XIX века, Дантоном, который в ночь накануне своей смерти заметил: «Глагол гильотинировать, знаете ли, не может спрягаться в прошедшем времени. Сказать: Меня гильотинировали, — нельзя». Эта фраза всегда была у ван дер Валька паролем смелости.
Казалось, Люсьена была рада встрече с ним; они потратили три или четыре минуты на обмен любезностями. Она хорошо выглядела: пребывание на открытом воздухе пошло ей на пользу; лицо было менее круглым, повзрослевшим, отмеченным печатью опыта; это прибавило ей привлекательности.
— Что вы здесь делаете? — спросила она без любопытства.
— О, кое-что, связанное (неопределенным тоном) с делом, которым я занят.
— Как Амстердам? Построили уже тоннель под Эй? Нет, конечно.
— Вы газет не читаете?
— Французские газеты, мистер. Мы здесь не фламандцы: что нам за дело до ваших крестьянских забот?
Он усмехнулся на это.
— Но я заметил, что вы все еще едите наше масло.
Она нахмурилась, похоже, что это ее задело.
— Масло, — сказала она резко, — большое спасибо. Я употребляю оливковое масло, а хлеб ем сухой. Оставьте себе ваше вонючее масло.
Он не придал этому значения. Теперь никогда не знаешь, что может вывести бельгийцев из равновесия. Ну что ж, она походила на всех этих людей, которые переселились в чужие страны, — они становились больше римлянами, чем сами римляне, и не желали слова слышать в похвалу своей родной стране. Значило ли это, что ее старая рана еще давала о себе знать, и она по-прежнему думала, что Голландия была врагом свободы и надежд? Юности и права говорить что хочешь, и погони за счастьем? Но так было во всех странах.
Дома он обнаружил, что Арлетт поддалась одному из находивших на нее порывов и переставила всю мебель. Недавно он — и она тоже — хотели воспользоваться случаем сменить их большую, старомодную квартиру на новый дом, но увидев, как малы комнаты, она отказалась от этой идеи.
— Нам придется купить массу новых вещей, а мы не можем себе позволить швыряться деньгами. — Она предпочитала тратить деньги на пластинки, книги, каникулы во Франции. Да и он тоже. Они остались в старой квартире. Она имела обыкновение изменять всю расстановку, считая, что это придает мебели вид новой. Иногда эти перестановки были удачными. Когда он вошел, она стояла в дверях с молотком в руке, критически оглядывая большую тахту-кровать, которая никак не подошла бы к маленькому новому дому.
— Угол правильный, но не надо ли поставить ее чуть-чуть глубже? — И он забыл, слава богу, и о Соланж де Винтер, и о Люсьене Энглеберт. У него были, по крайней мере, свой дом и своя женщина.
Ему не сразу удалось заснуть; Арлетт слегка похрапывала, и он возмущенно отодвинул ее подальше. Арлетт часто вызывала раздражение, но зато у нее был талант так изобретательно вести хозяйство, чтобы денег хватало надолго и дома было приятно. Ее еда, ее одежда, ее дом были оригинальными; у нее был превосходный вкус, очень прагматического толка. Ей прощались ее вспышки ярости и обидчивость, ее забывчивость и небрежность, ее предубеждение против голландского языка и цветной капусты. Она начала немного толстеть; придется ей есть поменьше. Но как приятно быть женатым на этой прирожденной создательнице домашнего очага, а не на особе вроде Соланж де Винтер. Он был убежден, что тоже удрал бы от нее. Лучше быть инспектором полиции и отнюдь не богатым, и иметь дом, полный тепла и привязанности, цветов и музыки и давно уже засохших кусков сыра (которые Арлетт никак не могла решиться выкинуть).