Она прекрасно выглядела. В обрамлении этого серого с золотом дня, со своими белокурыми волосами и серым платьем, она как будто сошла с полотен Сислея. Она не узнала его, но и она тоже изменилась. «К лучшему, — подумал он, — кажется тоньше, стройнее, красивые глаза стали больше«. Прическа была другой; ни украшений, ни косметики, и так гораздо лучше, — с его точки зрения. Люсьена тоже любовалась солнцем над танцующими водами, но в глазах ее не было блеска, и вид у нее был мрачный. Все же она приняла от него сигарету, и что-то теплое появилось в изгибе ее широкого рта.
— Первая за неделю. Хорошо!
— Бросили курить?
— Нет, экономила. Покупаю одну пачку на уик-энды. Я ведь теперь бедная, знаете ли.
— И вас это очень беспокоит?
— Конечно. И дело даже не в бедности, к ней привыкаешь. Но отсутствие денег делает человека рабом, — это меня беспокоит. Вся моя жизнь состоит из сплошного притворства, потому что мне хватает только на прожитие. О вещах я не думаю, но я мечтаю иметь пять тысяч в год и быть свободной. — Она оперлась подбородком о крепкую руку и серьезно взглянула на него. — Можете вы это понять, или вы такой же, как все эти крестьяне, которые могут обладать миллионами и все-таки оставаться рабами?
— Да, могу это понять.
— Но я не собираюсь так продолжать.
Эти слова вызвали в нем какое-то странное чувство родства с нею. Чем-то они были похожи друг на друга; пожалуй, она могла бы сойти за его маленькую сестренку. И в ее возрасте он думал точно так же, разве нет?
— Вы теперь зарабатываете себе на жизнь?
— Да. Есть один торговец пианино — минхер Маркевич, на Сарфатистраат. Он знал отца; хороший старик. Я у него работаю — продаю пластинки, ноты, я все это умею, хотя никогда и не обучалась. Сладенькие, легонькие мазурочки для неуклюжих школьниц. Но я предпочитаю это, чем быть рабыней-машинисткой в какой-нибудь паршивой страховой компании. И на этот заработок я могу прожить, правда, только-только. Это платье стоило мне двадцать один пятьдесят у Брома; на это мне наплевать, но вот за хорошую помаду я бы много дала. Чем краситься дешевой, я предпочитаю совсем не пользоваться помадой. Какие есть серьезные расходы у девушки? Чулки? Но за прилавком я их никогда не ношу. Парикмахер? Меня причесывает один из моих знакомых итальянцев, бесплатно. Что же остается? Плата за квартиру, еда и починка туфель. С этим я кое-как справляюсь.
Он засмеялся.
— Но, наверное, ваш отец оставил вам какие-то деньги?
Теперь была ее очередь смеяться.
— О, из-за этого был грандиозный скандал. Я у них выцыганила деньги, продала все, что было в квартире, и все промотала. За шесть месяцев объехала вокруг всей Европы, чувствуя себя свободной, как ветер. Я чертовски хорошо провела время и делала все, что только хотела. Это… это было моим образованием, скажем так.
— Да. И вы вернулись, наполненная своими богатствами.
— Вернулась к такому существованию. Уик-энд с пачкой сигарет, бутылкой вина и кусочком бри: и с трудом наскребаю даже и на это. О, прожить я могу, но как это кончится?
— Я не знаю, как это кончится.
— Вот именно! Похоже на песню. Это не жизнь. Я все еще получаю бесплатные билеты на концерты, но продаю их в магазине, где служу. Что мне делать на концертах?
Он простился с ней с таким чувством, будто ему пришлось смотреть, как чистокровный скакун тащит тележку пивовара; и ему хотелось пожать плечами от удивления, вызванного тем чувством симпатии, которое он испытывал к ней.
— Минхер ван дер Валк? — тихо сказал ему в ухо незнакомый голос. Голос был мягок и вежлив. Он держал трубку, думая: «Голос воспитанного человека, это — редкость», — а вслух сказал:
— Да.
— Мне назвали ваше имя, и поскольку, как выяснилось, мне нужен полицейский инспектор, я позволил себе побеспокоить вас.
— Можете ли вы сказать, что у вас за дело?
— Я бы предпочел не говорить этого по телефону. Могу ли я просить вас уделить мне четверть часа?
— Это срочно? — ван дер Валка заинтересовал этот воспитанный голос.
— Думаю, что могу назвать это срочным.
— Ваше имя и адрес, если позволите?
— Маркевич. Сарфатистраат, семьсот. Музыкальный магазин.
— Я буду у вас через четверть часа. «Ну, ну».
У минхера Маркевича было серое, круглое, как луна, лицо с великолепным лбом, превосходно изготовленными золотыми очками под стать зубам, и седыми усами, как у Тосканини. Какой-то понурый тип глядел на разобранный им на части кларнет, явно удивленный достигнутым результатом. Люсьена тоже была в кабинете; она сидела, подперев подбородок рукой и глядя в окно, точно так же, как глядела на воду при последней их встрече. Минхер Маркевич уселся с усталым видом и предложил ему тонкую, зеленоватого цвета сигару с превосходным ароматом, затем снял очки и закрыл глаза.
— Я был вынужден прибегнуть к образу действий, который мне в высшей степени неприятен. Ко мне пришел мой постоянный покупатель; он утверждал — и должен добавить, доказательно — что моя служащая дважды недодала ему сдачу. Он заметил это в первый же раз и для проверки заплатил снова, на этот раз крупной ассигнацией. И до него ко мне обращались с подобными жалобами. Я возместил им недостачу и раздумывал, что предпринять, но этот человек не оставил мне никакого выбора; либо я заявляю на эту девушку, — сказал он, — либо он сам подаст официальную жалобу в полицейское бюро. Дружеские отношения с моими покупателями являются краеугольным камнем всей моей жизни. Я не могу отрицать или замазать это дело. Ах, Люсьена, почему ты не крала у меня?
— У вас я не стала бы красть.
— Моя бедная девочка, то, что ты сделала, гораздо хуже. — Ван дер Валк молчал, он наслаждался сигарой. — Я спрашивал ее, что я должен делать. В конце концов она назвала мне ваше имя.
Ван дер Валк посмотрел на нее ничего не выражающим взглядом.
— Не думаю, чтобы вы назвали мое имя в надежде на то, что это облегчит ваше положение. Вы полагали, что я пойму, а? — Не дожидаясь ответа, он продолжал: — Может быть, я понимаю, может, и нет, это ничего не меняет. Заявление — это вещь, написанная на бумаге, а бумага ничего не понимает. Протокол — формальное действие, вроде нажатия на электровыключатель. Это — первая ступень в судебном механизме, и как только его запустили в ход, я ничего не могу приостановить или изменить; не могу ни на что повлиять. Объясняю я все это для того, чтобы вы поняли, что я не могу выносить здесь какие-нибудь решения. Пока что я вообще ничего не знаю. Если мне будет предложено дать ход делу, я составлю протокол; обвинение должно быть подкреплено конкретными фактами. Ясно?
— Ничего подобного я не сделаю, — решительно заявил Маркевич. — Я отказываюсь преследовать судебным порядком дочь старого друга, которая сверх того является моей служащей и, таким образом, как бы вверена моему попечению. За эту историю отвечаю я сам. Мне не следовало вас звать.
— Вам не о чем жалеть, — сказал ван дер Валк. — Я здесь только как частное лицо; как полицейский я просто не существую: на мой выключатель не нажали.
— Значит ли это, что вы можете, уйдя из этого дома, забыть все, что здесь слышали, или я неправильно вас понял?
— Именно так, и вы поняли правильно.
— Если мне позволено будет сказать, не проявляя неуважения к вам или к вашей профессии, то вы мне оказали бы этим большую любезность.
— Нет, — неожиданно сказала девушка. Она наклонилась к старику. — Вы дали слово покупателю. Вы обещали передать дело полиции. Если он этого не сделает, сделайте вы, — обратилась она к ван дер Валку. — Вы ведь знаете, что я права.
— Ничего я не знаю. И не взывайте ко мне.
— Люсьена, — сказал старик, — ты продолжаешь делать глупости. Пожалуйста, оставь в покое мою совесть и совесть этого джентльмена тоже.
— Я прекрасно знаю, что я должна делать, — более спокойно. — Я готова к аресту.
— Только без героических жестов, — сказал ван дер Валк через плечо. — Решение принимать не вам. Заткнитесь, сядьте и молчите.
Старик в первый раз улыбнулся.
— Приятно, что у меня в конторе сидят два таких славных человека, — сказал он. Это было несколько неожиданно. — Я не хочу спорить с тобой, Люсьена, в конце концов, у тебя хорошие побуждения. Ты поступила плохо, тебе и должно принадлежать право выбрать себе наказание. Но подумай как следует, не поддавайся эмоциям. Офицер полиции представляет аппарат правосудия, с этим ты не должна шутить.