Гнилой пар, идущий от сырого дерева, запах прокисшего вина, вонь грязных тканей, преющего тела, обгоревших овечьих шкур, коровьих лепешек, шум голосов и рожи завсегдатаев — вот что предстало перед нами.
В.: А каким при свете оказался Фирмино?
Я обнаружил, что, в сущности, он еще молод, лет двадцати пяти, у него была красноватая кожа, но тонкие черты лица, которые портил массивный нос, о нем я уже упоминал.
Фирмино поговорил с хозяином, стариком, все время поглядывавшим одним глазом на то, что происходило в заведении.
Мы получили комнату в соседнем строении; она располагалась рядом с лошадиными стойлами.
Фирмино заплатил, и на это у него ушло немало времени, потому что вначале он искал деньги, затем долго не мог вытащить их из кошелька, а кошелек из плаща, потому что он хорошо их припрятал, так как боялся потерять. Я сказал Фирмино, что потом верну ему свою треть. Но не сбивайте меня этими мелкими подробностями, которые только замедляют рассказ.
А.: Учитель, я всегда слушаю вас с большим удовольствием.
Служанка Бланш, глухонемая — что обидно, так как у нее было премилое личико, — вышла с фонарем, чтобы проводить нас.
В конюшне наверху располагалось множество комнат, выходивших на деревянную галерею, которая, казалось, в любой момент могла обрушиться. В одной из этих комнат мы и разместились.
Из мебели в ней были грубый стол, несколько табуреток и две грязные кровати. Однако там имелся большой камин, который Бланш поторопилась растопить.
Фирмино очень бережно помог синьору Франсуа подняться по лестнице.
С.: И каков он был? Каков он был из себя?
Да подождите вы! Имейте терпение! Он сразу же растянулся на одной из кроватей. Хворост в камине запылал, и комната озарилась светом. Я был рад, что стало достаточно светло, и мои жадные до впечатлений глаза снова могли хорошо видеть. Бланш попрощалась, Фирмино пошел снимать поклажу с ослов, а я наконец смог рассмотреть этого Франсуа, профессора Сорбонны, находящегося, на мой взгляд, в весьма плачевном состоянии.
Перестаньте, это не смешно.
Господи Боже! У него был нищенский вид, страдание искривляло его лицо, бледное от боли, но это было не лицо обыкновенного смертного, а поистине божественный лик.
Сейчас я думаю: наверно, ты преувеличиваешь, Леонардо, и эти сорванцы видят, что у тебя хитроватый вид, но у него и вправду были такие мужественные черты, в них сочетались одновременно сила и изящество, от них исходил свет, и длинные волосы с бородой походили на золотые и серебряные нити.
Сколько ему лет было, трудно определить, но, вероятно, не больше сорока. Он был так высок ростом, что его ноги свешивались с кровати.
Я никогда не забуду его, этот образ запечатлен в моей памяти, но мне никак не удается перенести его на бумагу, хотя я не раз пробовал это сделать.
Э-э-э, вы что, побледнели? А ты почему дрожишь?
А.: Учитель, рассказывают, что иногда дьяволы бывают так красивы, что память тех, кто их видел, из ревности отказывается водить рукой по бумаге.
С.: Тот синьор, Франсуа, был человеком как все, из мяса и костей?
Он прижимал ладони к животу, и от моего внимания не ускользнуло, что его пальцы запачканы кровью. Хотя, по правде сказать, казалось, что эти пальцы не принадлежат его телу.
Я тихо встал на колени, чтобы он не сразу меня заметил, и любовался, подглядывая за ним. Я не помню ни одной картины, ни религиозной, ни светской, которая могла бы сравниться с этим, хотя к тому времени у меня была уже большая коллекция человеческих лиц.
Я знал, что мне стоит остерегаться, потому что я очень чувствителен к мужской красоте.
Но лицо Франсуа было бесподобным.
И вдруг он зашевелился, глубоко вздохнув, открыл глаза и посмотрел на меня. Ему, кажется, стало немного легче, — может быть, боль дала ему передышку.
Он смотрел на меня особенными глазами: правду говорят, что в глазах — свет души и что в них видна глубина ума.
Франсуа смотрел на меня, а я молился о том, чтобы понравиться ему, и как будто оглох. У меня закружилась голова, я почувствовал, будто погружаюсь в теплую бездну.
Не знаю, сколько восхитительных минут протекло, пока я не решился заговорить:
Синьор, если вы ранены, я могу, я бы хотел помочь вам.
В ответ он медленно покачал головой, не сводя с меня глаз.
Ты молод, ты еще подросток, — сказал он.
У него был неприятный голос, он звучал мрачно и глухо, как деревянный колокол, хотя Франсуа, конечно, хотелось, чтобы он был другим, звучным и мелодичным.
В.: Какая жалость! Значит, он был несовершенен.
С.: Но почему судьба так посмеялась над ним?
В.: Потому что с этим изъяном он лучше подходил для нашего мира. У природы не бывает совершенных творений.
А.: А я бы предпочел, чтобы он обладал божественным голосом. Что вам стоило приврать, учитель?
Вы же знаете, что я не люблю давать волю фантазии. Моя судьба — смотреть, изучать, раскладывать на составляющие, а при таком отношении к миру совершенства не существует. Наверно, я сам сочинил образ идеального Франсуа, взяв за основу его лицо, и мне превосходно это удалось. Но знайте, что я взял лучшее от многих людей, встречавшихся на моем пути, а потом сложил все это вместе, чтобы получить одного такого.
Он спросил, как меня зовут, а потом, будто устав, перевел взгляд с меня на стену за моей спиной.
Огня, огня же наконец! Где Фирмино? — спросил он.
Он скоро придет, но вы можете давать поручения мне, — сказал я.
Вы знаете, какой у меня гордый нрав; я высокомерен, но я умею склонить голову, быть почтительным, когда служу красоте.
Франсуа поднес руку к глазам. Он шевелил костлявыми, в черных пятнах засохшей крови пальцами и разглядывал их. Пятна были сухие; я сказал, что рана, должно быть, затянулась и больше не кровоточит.
Сквозь бороду проглянула едва заметная улыбка, и он пробормотал: «Я хочу пить». В комнате стояло ведро с водой, в котором плавал деревянный ковш. Франсуа догадался о моих намерениях и сказал с саркастической улыбкой: «Я не пью воду, Леонардо».
Я был счастлив, оттого что он назвал меня по имени. Это было острое удовольствие, подобное тому, которое я испытывал в детстве, когда мать ласкала меня, тихо повторяя мое имя, как будто этим убеждала себя, что я принадлежу ей, потому что она владеет моим именем.
Не так же ли действует поэзия?
А.: Но, учитель, вы ведь всегда насмехались над ней и высмеивали поэтов.
С.: И верно поступали.
Да, конечно, но я допускаю, что бывает и хорошая поэзия, точнее, что существует некий абсолютный дух поэзии. Произносить определенным образом имена вещей, людей, возможно, означает создавать их вновь, оживлять их, множить жизнь.
В.: Но ведь для этого есть живопись.
Да, но я не знаю, как иначе объяснить то волнение, которое я испытывал. Леонардо, — повторил Франсуа, а Леонардо — это был я, тогда, в ту секунду, мое тело и душа в нем, без прошлого и будущего, я был жив звуком, стучавшим мне в виски.
Я сказал, что до этого никогда не видел поэтов.
Фирмино мне сказал, что вы поэт, синьор.
Впредь можешь называть меня просто Франсуа, если хочешь.
Он хотел добавить что-то еще, но я перебил его:
Ваше одеяние не соответствует вашему роду занятий, и вы, конечно, носите его, чтобы оставаться инкогнито. Но ваш… — …голос — чуть не сказал я, но вовремя спохватился: — …но весь ваш облик является воплощением самой поэзии.