В.: Не покривили ли вы душой, сказав ему это?
Думаю, я был искренен. Но слушайте дальше. Улыбнувшись, он ответил:
Если стихи — это признания святых душ, панегирики королям и государям, а также вздохи любви, то я не поэт. Но не путай поэта с поэзией. Поэзия — шлюха.
С.: Шлюха?
Да-да, шлюха, алчная и задорная, но, поверь мне, неревнивая. А поэт — человек не лучше других, а подчас и хуже многих. Смотри-ка, я истекаю кровью, как зарезанный теленок, хотя, в отличие от него, во мне больше вина, чем крови.
Я слегка коснулся его своей чистой рукой. Я погладил его по лбу и щеке. В розовом свете огня контуры его лица казались мне менее четкими, чем прежде.
Я посмотрел в камин, и меня заворожили языки пламени, которые тянулись вверх и разбивались о темноту. Я не знаю, о чем задумался Франсуа, но из его глаз потекли слезы.
Чтобы не расплакаться самому, я стал искать себе занятие. Нашел таз, наполнил его водой и вымыл руки Франсуа, который не сопротивлялся мне, оставаясь по-прежнему задумчивым. Его живот был опоясан тряпкой, слипшейся и насквозь пропитанной кровью. Я хотел снять ее, чтобы промыть рану, но Франсуа знаком дал мне понять, что запрещает делать это.
Я подошел к окну — которое, должно быть, давно не открывали, — чтобы выплеснуть воду, и, пока я смотрел, как тяжело и монотонно текут с небес струи дождя, до моего уха донесся шепот, похожий на молитву. И вскоре я расслышал слова.
Рожден я не от серафима В венце из звезд, слепящем взоры. Мертв мой родитель досточтимый, И прах его истлеет скоро. А мать уже настолько хвора, Что не протянет даже год, Да я и сам, ее опора, С сей жизнью распрощусь вот-вот. Я знаю: нищих и богатых, Сановников и мужиков, Скупцов и мотов тороватых, Прелатов и еретиков, Философов и дураков, Дам знатных, чей красив наряд, И жалких шлюх из кабаков — Смерть скашивает всех подряд.Я стоял, закрыв глаза, и слушал. Последние строки проговорили два голоса.
Это вернулся Фирмино. Он поставил на пол две сумки и бурдюк с вином. За ним вошла глухонемая Бланш. Она несла кастрюлю, от которой шел пар, тарелки и буханки хлеба. Ее блуждающий, беспокойный взгляд остановился на Франсуа, на окровавленной повязке у него на животе. Он подозвал ее к себе и протянул ей монету.
Стоило видеть ее в эту минуту: она много раз поклонилась, мыча в знак благодарности; мне это было отвратительно. Затем она повернулась ко мне и к Фирмино, ожидая приказаний.
А Фирмино стал насмехаться над ней. Он сложил пальцы ножницами и высунул язык, как будто собирается его отрезать. А глупая Бланш кивала и глухо смеялась, почти икала. Наконец она ушла, дав понять, что скоро вернется, чтобы приготовить третью постель.
Друзья, прошу я пожалеть того, Кто страждет больше, чем из вас любой, Затем что уж давно гноят его В тюрьме холодной, грязной и сырой, Куда упрятан он судьбиной злой. Девчонки, парни, коим черт не брат, Все, кто плясать, и петь, и прыгать рад, В ком смелость, живость и проворство есть, Чьи голоса, как бубенцы, звенят, Ужель Вийона бросите вы здесь?Я храню в кухне свои старые картины, те, которые когда-то убедили меня, что мое призвание — живопись. Там друг напротив друга висят два полотна, на которых Бьянка изображена обнаженной. Но ей принадлежит только тело, лицо я списал с какой-то женщины на открытке. Я написал Бьянку с немного приподнятой, как у Олимпии Манэ,[15] грудью. Жест ее руки одновременно и стыдливый, и завлекающий. Она держит ладонь на лобке. Я помню, что ее маленькая ручка едва его прикрывала, и Бьянка попросила меня закрасить часть густых волос, торчавших вокруг. На другом холсте она написана со спины, и тем не менее ее поза выражает готовность принести себя в жертву. На этой картине она напоминает островитянок Гогена.[16] Мне так нравилась ее темная, обгоревшая на солнце кожа, ее полные гладкие ягодицы, чуть-чуть поблескивающие на солнце. Там развешено еще много других картин, так что обои видны лишь кое-где: портреты женщин, туманные пейзажи, портреты партиза-нов и пропавших друзей.
Все, кто остроты, шутки, озорство Пускает в ход с охотою большой, Хотя и нет в карманах ничего, Спешите, или вздох последний свой Испустит он в лохмотьях и босой. Вам, кто рондо, мотеты, лэ строчат, Ужели, как и раньше, невдогад, Что вами друг спасен быть должен днесь, Не то его скует могильный хлад? Ужель Вийона бросите вы здесь?Я готовлю себе еду и слушаю радио. Между песнями, длинными тирадами дрессированных ведущих и заготовленными оскорблениями и ругательствами (хороший способ тренировки дикции) передают мои воспоминания о партизанском движении. Я надиктовал их, предвидя, что вскоре вообще перестану разговаривать или буду открывать рот, только чтобы произносить абсолютные банальности, основополагающие и простые, как молекула кислорода или воды, очевидные и в то же время драгоценные, потому что они точно выражают то, что я имею в виду. Мой голос говорит:
мне тогда не было еще восемнадцати, я поступил в институт, но занятия еще не начались, и я слонялся без дела
мои политические взгляды начали складываться под влиянием атмосферы в моем доме
мой отец решил, что я уже достаточно взрослый, чтобы выслушивать его обвинительные речи в адрес правящего тоталитарного режима, он вел войну, в которой, на мой взгляд, не было ничего геройского, потому что она шла только в его душе, наши разговоры с отцом не выходили за пределы семьи
мой отец был одной из клеток иммунной системы организма нашей страны, от других клеток с теми же функциями он отличался тем, что ему удалось выжить, может быть, так случилось потому, что он был не вполне нормальной клеткой, что в нем была какая-то мутация, наверное, я был таким же, как он. влияние отца указывало вектор для моего взросления и формирования моей гражданской позиции, и в результате я тоже решил сражаться против больного тела
в моих генах зашифрованы жизни моих предков, страшная эксплуатация, работа на износ, миллионы здоровых людей-клеток, принесенные в жертву, по требованию зараженного бешенством и безумием государства-тела, жаждущего подавления, захвата соседних стран-организмов
моя молодость выпала на время, когда режим достиг определенной стабильности и его единственной целью было сохранить абсолютную власть, из его головы шли импульсы к органам системы, которые всеми способами осуществляли невыносимую диктатуру
я питался запрещенной информацией и стал сопротивляться
я помню, что, хотя и держал рот на замке и не демонстрировал своих взглядов, я не делал из них тайны перед моими знакомыми, которые, несмотря на то что разделяли их, равнодушно относились к осуществлявшемуся над ними террору
я проповедовал им восстание, цитировал людей почти легендарных, способных взяться за оружие, это были лучшие и самые сильные личности среди нас. их имена не разрешалось произносить
как-то раз, не помню, когда точно, один мой знакомый спокойно спросил меня, действительно ли я хочу и готов принять участие в партизанской войне, несмотря на мое слабое здоровье
я согласился
в этот момент я почувствовал, что примкнул к сосуду с лимфой, я влился в поток иммунных клеток, в эту разветвленную водную систему, которая излечит тело моей страны от иссушающей болезни
когда я обдумывал то, что произошло, случившееся казалось мне слишком простым и невозможным