1958-й принес и еще одну ни с чем не сравнимую радость. На площади Маяковского в Москве был воздвигнут памятник поэту работы скульптора Кибальникова. Громоздкий, монументальный — в традициях пресловутого «соцреализма»: функционально-пропагандистская заданность убивала в этом каменном изваянии саму личность и все живое, что было связано с ней. Словно предвидя свою посмертную судьбу, Маяковский писал когда-то, что ему «наплевать на бронзы многопудье», — теперь ее-то он и получил. Но для Лили возникшая в самом центре Москвы гигантская статуя, какой бы она ни была, знаменовала собой осязаемое бессмертие поэта. То, в чем она никогда не сомневалась, во что всегда верила, становилось реальностью.
«Лиля, люби меня!» — заклинал ее Маяковский в предсмертном письме. Теперь она могла с чистой совестью сказать себе, что мольба его не осталась безответной: сделала все, что было в ее силах. Все, о чем она мечтала, осуществилось еще при ее жизни.
Еще большую радость доставило то, что памятник Маяковскому сразу же стал местом спонтанных литературных (только ли литературных?) митингов, где, минуя всякую цензуру, молодые поэты читали свои стихи при огромном скоплении публики. На эти, никем не организованные, вечерние чтения, сопровождавшиеся свободной дискуссией слушателей, стекались сотни, а то и тысячи москвичей и приезжих — из «ближнего» и «дальнего» далека.
Хотя лубянские шпики и переодетая в штатское милиция составляли немалую часть возбужденной толпы, на праздничную атмосферу поэтических вечеров под открытым небом это никак не влияло. Так получалось, что Маяковский ворвался в жизнь нового поколения и стал участником тех общественных процессов, которые после Двадцатого съезда сотрясали страну. Мог ли он когда-нибудь мечтать о чем-либо большем? Многие из тех, кто чаще всего читал стихи у подножия этого памятника, тоже стали Лилиными друзьями.
Радость и беда, однако, почти всегда неразлучны и стараются идти рука об руку: истина очень старая, превратившаяся в банальность, но смириться с ней тем не менее мало кому удается. До Москвы донеслись из Парижа раскаты другого события. Завершенный на исходе пятьдесят седьмого автобиографический очерк Бориса Пастернака «Люди и положения», первоначально предназначавшийся как предисловие к сборнику его стихотворений, но в этом качестве света не увидевший, был опубликован во французской, а вслед за тем и в мировой печати. Нет смысла возвращаться к широко известной, многократно описанной советской официальной реакции на эту дерзость опального поэта.
Отношения Пастернака и Лили все предыдущие годы несли на себе печать той размолвки, которая произошла еще в декабре 1929-го. Ни друзья, ни враги — хорошие знакомые с давних времен, не более того… Хотела Лиля этого или нет, но ее реакция на публикацию автобиографического очерка Пастернака неизбежно оказалась созвучной реакции кремлевского агитпропа. Дело в том, что в очерке, среди многого другого, столь же крамольного, содержалось несколько строк, превратившихся сразу же в хрестоматийную цитату: «Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью. В ней он неповинен».
Могла ли Лиля расценить абсолютно справедливое — горькое и честное — замечание Пастернака иначе, как выпад против себя самой? Ведь это при ее непосредственном участии (она была даже убеждена, что именно по ее инициативе) Маяковского стали «вводить принудительно»! Ведь это на ее письме — фактически именно просьбе о «принудительном вводе» — появилась резолюция Сталина. И это действительно было второй смертью Маяковского, чего она, кажется, так и не поняла до конца своих дней. Наш школьный словесник, незабываемый Иван Иванович Зеленцов, говорил нам в сороковые годы: «Вы обязаны выучить наизусть «Стихи о советском паспорте» и «Товарищу Нетте…». Хорошенько держите их в голове до экзаменов. Но, пожалуйста, любите другого Маяковского, того, кто написал: «Я одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека». Любите великого поэта, которого не проходят в школе». Не уверен, что у всех учеников моего поколения был такой бесстрашный и честный учитель…