Эта поддержка была для него тем более радостна, тем более неожиданна, что бывшие друзья Маяковского (и его, казалось бы, тоже) — Виктор Шкловский и Илья Сельвинский — запросто «продали» Пастернака, спешно Опубликовав в Ялте, где они тогда находились, письмо, осуждающее его «антипатриотический поступок» (самовольную публикацию романа за границей): за язык их никто не тянул — сами подсуетились. «Курортную газету», где появился их постыдно трусливый пасквиль, за пределами Ялты вообще не читали, но они все же «отметились», хотя бы и таким образом засвидетельствовав свой конформизм и заполучив оправдательный документ — на случай, если бы кто-то их вдруг заподозрил в поддержке старого друга.
Сразу же стало ясно, что «оттепель» сменилась «заморозками», за которыми вполне может последовать настоящий «мороз». Полным ходом продолжалась реабилитация жертв сталинского террора, но именно поэтому Кремлю надо было снова закрутить гайки, чтобы свободомыслие не вошло в повседневную жизнь, не стало нормой, грозящей существованию режима с его неумолимо жесткими идеологическими догмами.
Хрущев, конечно, не читал «Доктора Живаго», а прочитав, вряд ли смог бы понять всю его глубину. Но в чтении он не нуждался, и содержание романа его тоже ничуть не интересовало — вполне достаточно было той «справки», которую составили для него на Лубянке и в кабинетах партийных идеологов. Главным было не допустить ни малейшего самовольства, дать по рукам расшалившимся интеллигентам и напомнить, в какой стране и в каком обществе они продолжают жить. Грозным призраком непредвиденных последствий писательского самовольства все еще маячил Будапешт 1956 года…
Все понимали, что за травлей Пастернака, официально объявленного то «квакающей лягушкой», то «гадящей свиньей», последуют иные акции такого же рода; что приунывшая было сталинская рать поднимет голову; что каждый, чем-то обиженный хрущевской оттепелью, — на своем месте и по-своему, — попытается свести счеты с теми, кто ненароком подумал, будто после Двадцатого съезда наступило их время. Эта судьба, ясное дело, не могла миновать и Лилю.
Новый год встречали только вдвоем, наслаждаясь простором новой квартиры. Вместо шампанского нашлась бутылка старого итальянского вина. Да не просто старого, а —1930 года! Того самого, от которого вечная зарубка на сердце…
Дом был заселен людьми ее круга, так что при желании можно было оказаться в никого и ничем не обязывающем обществе симпатичных людей. На той же площадке получил квартиру дирижер Николай Аносов — отец выдающегося музыканта Геннадия Рождественского, тогда еще только студента. После полуночи Лиля и ратаний постучались в дверь к соседям — из их квартиры доносились звуки лихого веселья. И были восторженно встречены шумной компанией гостей. Горели свечи, квартира благоухала не только запахом традиционной елки, но еще и белой сирени. Счастливая новогодняя ночь сулила, казалось, удачу на весь предстоящий год. Но Лиле так не казалось.
Предчувствия не обманули. Сразу же, в январе, началась кампания против нее. Кампания, зерна которой были посеяны еще двумя годами раньше. Константин Симонов, будучи главным редактором журнала «Новый мир», впервые опубликовал — без всяких комментариев — полный текст стихотворения Маяковского «Письмо Татьяне Яковлевой». Утаивать эти стихи, раз появилась возможность их опубликовать, было бы, разумеется, и невозможно, и безнравственно. Согласия Лили, уже не наследницы, никто, естественно, не спрашивал, дай спросили бы, она никогда не посмела бы возразить. Но могли Симонов предположить, какую волну копившейся ненависти к Лиле эта публикация спровоцирует?
Озлобление двух сестер поэта — Людмилы и Ольги — за прошедшие годы лишь возрастало, но не имело публичного выхода. Теперь для такого выхода появились вроде бы основания: опубликованные стихи, скрывавшиеся более четверти века будто бы Лилей, а не советской цензурой, свидетельствовали о том, что у Маяковского могла-де сложиться «нормальная» жизнь с чистой и высоконравственной русской девушкой Татьяной, да вот зловредные Брики этому помешали, доведя их брата до самоубийства. Пока еще, правда, любовь великого пролетарского поэта к «белой» эмигрантке, с точки зрения советских традиций, не выглядела слишком уж положительным фактом в его биографии, тем паче что — и в опубликованном стихотворении об этом сказано вполне недвусмысленно — эмигрантка отнюдь не собиралась оставить Париж и вернуться домой. И однако же появился некий новый сюжет, который мог бы объединить всех недругов Лили.