Одни все же услышали, иначе арагоновская газета не проиграла бы, притом сокрушительно, этот процесс. А вот «невольные» распространители «фальшивых монет» услышать почему-то не пожелали. Докричаться до них никакие свидетели не могли. И прозрели они лишь тогда, когда о той же правде (точнее, о миллионной доле той правды) было рассказано в подцензурной советской печати. То есть с кремлевского дозволения. Это считалось уже не буржуазной клеветой, а правдой. Да и то прозрели не все. И отнюдь не во всем…
Поплакав над своей «исковерканной душой», Эльза не забыла в письме к Лиле добавить: «Значит, шлагбаум подняли, дали зеленый свет, и сейчас все начнут жарить…» Она хорошо владела русским языком и слово подобрала точно: оно отражало ее подлинные чувства. «Начнут жарить» — это значит писать и печатать правду о сталинском рае, разрушающую всю ложь, которую десятилетиями скармливала облапошенным французам коммунистическая и иная крикливая «левая» пропаганда: ею с особым неистовством, по зову сердца, а не только по долгу общественной службы, как раз и занимались Эльза с Арагоном — золотые партийные перья, при достойных своих именах и вроде бы порядочной репутации.
Чего так испугалась Эльза, что ее озаботило прежде всего, кроме «вмятин и пробоин» в слишком уж хрупкой душе? Да все то же: как бы французский читатель, прочитав «Один день…», не разуверился в непорочных ком-идеалах! Были подняты на ноги все возможные и невозможные силы, дабы избежать, писала Эльза, «предисловия (к французскому переводу. — А. В.), которое бы поставило автора — и нас — в отвратительное положение» (книга Солженицына выходила по-французски в неподконтрольном компартии издательстве).
Это «и нас» дорогого стоит! Прекрасно ведь понимала, что никакие предисловия в «отвратительное положение» Солженицына поставить не могут. Что ему на них попросту наплевать. А вот выставить советских подголосков лжецами и фальсификаторами, каковыми они и были, «Иван Денисович» действительно мог. Не автора повести, разумеется, а — «нас». И никого больше. Так оно и случилось, и никакое предисловие помешать этому не могло.
Эльза продолжала «звереть». Лиля молчала. Солженицын из переписки исчез. Вернулись прежние темы — они не сулили ни пробоин, ни вмятин. «Принесли <…> пантеровую шубку, — докладывала Лиле Эльза. — Она ничего не весит! И очень хорошенькая: на юг поеду в ней. А кроме того, с сердцебиением купила норковую шубу, черную и блестящую, как рояль. Ходить в норке натурального цвета — это все равно что носить на себе чек — столько-то, но черную даже трудно за норку признать. По-моему, очень красиво».
Шубы, говорят, действительно были очень красивы. И пантеровая, и норковая. Что у Лили, что у Эльзы. Ничто человеческое, и это прекрасно (говорю без малейшей иронии), двум сестрам не было чуждо. Скрашивало жизнь и наполняло ее смыслом, вопреки всем болезням и всем невзгодам.
ПРОЦЕСС ОТЛУЧЕНИЯ
Вокруг имени Маяковского, но главным образом вокруг имени Лили Брик в связи с Маяковским, стала разворачиваться уже не шуточная война. В зону боевых действий попадали все новые и новые люди. Панферов-скому журналу «Октябрь», продолжавшему в самой развязной манере хулить всех, кто не следовал канонической партийной трактовке биографии и творчества Маяковского, попыталось возразить даже такое идеологически выдержанное издание, как журнал «Проблемы мира и социализма». Выходил он в Праге и считался коллективной трибуной всех «братских» партий, на самом же деле его курировала и содержала Москва, и она же формировала редакционные кадры.