— Почему это в обслуживание? На Дарницкий шелковый комбинат или на обувную, или на трикотажную, Розы Люксембург… Куда захочет. По всему Киеву висят объявления о приглашении на работу.
— А свеклу кто убирать будет? Мы с бабкою? Или пионеры? Или студенты приезжие?
— Техника.
— Скоро уже и техникой твоей управлять некому будет, когда все трудовое крестьянство в город убежит. Вон на Кривом Хуторе одни старые бабы остались. И один дед. Целый год только и делают, что из дома в дом ходят на поминки.
— Не нужно о грустном. На вас это не похоже. А развитие цивилизации не остановишь. Будущее за городом, а не за
Кривым Хутором. За техникой, за механизацией, за наукой. И если я могу что-то сделать для этого, что другой не сделает, разве…
Папа вздохнул, и мне стало жалко его — конечно, нелегко ему оставлять родное село, где он родился и прожил всю свою жизнь, этот двор оставлять с аистиным гнездом на сухом дереве, яблоневый садик (каких только сортов там нет), огород, леваду за огородом, речку, вербы над ней, явор, рощу березовую — вся та красота наша, которую глаза вбирают до щемящей сладкой боли, как говорит моя мама.
— Все равно ты перебежчик, — вздохнул дед.
— Не перебежчик папа, не перебежчик! — крикнул я. — И не был им никогда.
— Ты, Степка, как пень, — улыбнулся дед Гриша. — Голова — как казан, а ума не ложки Еще потолкуешь там, в городе, по селу, еще не раз повздыхаешь, а может, и заплачешь. Запомни!
— Да что же, отец, по-вашему, и не рыпаться никуда? Так? Да? — жалобно-жалобно сморщился папа. Я боялся, чтобы он вдруг не заплакал.
— Ну, хватит уже, будет, хватит! — весело засмеялся вдруг дед Гриша. — Это я вас на прочность проверял. А то, известно, тяжело покидать насиженное гнездо, больно отрываться от корней, но крылья орлу не для того даны, чтобы обмахиваться ими в жару или комаров отгонять. Лети, сынок! Покажи миру, на что ты годен. Большому кораблю — большое плавание. И хватит, уже вам, девчата, сырость в хате разводить. Ты еще, Оксана, может его и переплюнешь, Героем Соцтруда станешь. Ты такая бойкая, что… Держись, Дарницкий шелковый комбинат! Держись, Киев!
Вот так изменилась моя жизнь. Вот так из сельского мальчика я превратился в киевлянина.
Переехали мы, конечно, не сразу. Сначала переехал папа. Дали ему место в общежитии, полгода жил он в общежитии и писал нам письма. Длинные, нежные письма, которые мать вечерами вслух читала мне, бабушке и дедушке. Папа, понятно, скучал по нам, но был увлечен новой работой. В мастерской Института механики Академии наук ему поручили вместе с другими мастерами изготовить уникальный экспериментальный механизм. И папа, должно быть, блестяще проявил свои все способности. Потому, что уже через полгода дали ему отдельную двухкомнатную квартиру.
— А что? Какой человек, такое и «здравствуйте», — пряча за улыбкой гордость, сказал дед Гриша. — Мы еще всем нос утрем.
— Ага! — хмыкнула, улыбаясь, бабушка. — Какой отец, такой и сын — выкрали из бочки сыр.
— А что? А что? — петухом наскакивал дед. — Такого умного отца сын! А что? Я тоже был способным, я…
— Ага! Способный! Лясы точить и фокусы выкидывать. Это ты, ты мне крылья подрезала, к колышку веревкой привязала. Если бы не ты, я уже всю землю обошел, знаменитым путешественником стал.
— Молчи уже! Тур мне Хейердал нашелся! Путешествуй на огород и нарви огурцов для салата. Пржевальский.
Когда-то в далекой юности дед Гриша мечтал отправится из села в захватывающее путешествие по индийским джунглям. Да неожиданно влюбился в бабу Галю, стройную чернобровую тогда красавицу, и…
Дед Гриша был невысокого роста, невзрачный, но такой острый на язык, такой острослов, первый на селе шутник и балагур., что самые красивые и стройные парни увядали рядом с ним, как скошенная трава. И еще были у деда Гриши глаза такие голубые, ясные и чистые, как майское небо. Они и сейчас такие, цветут на дедовом лице, как васильки неувядающие. И не устояла баба Галя. Канули путешествия на веки вечные… Я очень люблю своего деда.
У всех деды серьезные, солидные. Дед Терентий. Дед максим. Дед Роман Иосифович. А мой дед несолидный, несерьезный, прям как мальчишка. Дед Гриша. Как в детстве Гришей звали, так всю жизнь до самой старости и остался. Никто его, кажется, в жизни по отчеству Григорием Григорьевичем не называл никто. Гриша да Гриша. И он сам, наверно, удивился бы и обиделся даже, если бы кто-то его Григорием Григорьевичем назвал. Потому что Гриша у людей звучало не обидно, а нежно.