Представим себе человека, которому нужно приглядеться к чему-то вдали, когда солнце стоит прямо над горизонтом, а возможности воспользоваться руками нет. Он не сможет ничего сделать. Слепящая боль тотчас вынудит его закрыть глаза, если только ему на помощь не придет чья-нибудь рука и не затенит их. В начале жизни человек, ребенок, зависит от материнской и отцовской «руки помощи», в прямом и переносном смысле. Но постепенно он учится пользоваться собственными руками и затенять глаза сам. Чему же он учится? Защитному жесту. Со временем он осваивает все больше таких заслоняющих, затеняющих жестов, внешних и внутренних; иными словами, постепенно ему придется выработать привычку разными способами ослаблять бодрствование, т. е. в каком-то смысле включать в дневное сознание элементы сна. Но в отличие от «больничного» ребенка, вынужденного закрываться слишком рано, а потому совершенно неправильно, человек, растущий в здоровой обстановке, разовьет в себе инстинктоподобные, мягкие «силы антипатии», не мешающие, а помогающие развитию его личности. По мере того как это происходит, страх проявляет свою полезную сторону — становится жизненным наставником. Он побуждает нас укрощать наши волевые силы и направлять их на какие-то цели, наводить порядок в потоке чувственных впечатлений, обдумывать наши действия. «Страх всегда может привести к новому шагу в обучении. По сути, любой страх, даже любая боязнь — предвестники новых познаний» (Глёклер[72]) и, добавлю от себя, очередного шага к обретению внутренней уверенности. При этом страх не просто подавляется или выключается, а «обуздывается». Чуткий, тактичный человек, одновременно уверенный в своих суждениях и поступках, как бы заключает со страхом договор. Он говорит страху: «Ты отступишь и поможешь мне тоньше понимать вещи. А за это я предоставлю тебе какое-то пространство».
То, что мы называем чуткостью, есть «затененная» форма провоцирующей страх «душевной раны» (по определению Штайнера).
То, что мы называем чувством справедливости или ощущением своего и чужого человеческого достоинства, есть «затененная» форма того, что в «сыром» виде проявляется как крайняя обидчивость, чрезвычайная душевная ранимость. Страх претворяется в социальные способности, создает предпосылки для использования опыта наших собственных страданий — в данном случае от оскорбительного вмешательства — в общении с другими людьми.
То, что мы называем нежностью, есть «затененная» форма боязни соприкосновения, нарушения контакта, ведущего к одиночеству.
Подобных примеров, связанных с трансформированным страхом, немало. Почему такие превращения возможны? Если б бодрствующее сознание подчинялось лишь собственной динамике, то ранимость бы разрослась безмерно и повсеместно. Но оно апеллирует к душевным способностям, проистекающим из сна. «Спокойствие», «трезвость», «хладнокровие» (в корне отличное от равнодушного отношения к миру, навеянного страхом), «осторожность» и т. д. — эти понятия с разных сторон освещают силу, которую необходимо использовать при угрозе «разрыва» в состоянии бодрствования, чтобы, с одной стороны, сохранить здравомыслие и, с другой, «настроиться на уверенность в собственной дееспособности, которая… показывает, что в общем и целом конкретные варианты отношений нам по плечу» (Хиклин[73]). Итак, мы видим: требуется привлечь что-то, благодаря чему появится оппозиция экстравертной (обнажающей) тенденции процесса пробуждения, слегка отодвигающая нас назад, в направлении сонного сознания (прикрытия), — не слишком далеко, однако достаточно для того, чтобы при всем сочувствии и участии сохранялась четкая дистанция относительно вещей и событий.