Как фокусник парижскогоcabaret поступает с человеческим телом, так Толстой поступил с человеческой любовью. В цветущем, прекрасном теле и в разлагающемся, безобразном трупе — в идиллии Левина с Кити и в мрачной трагедии Позднышевых мы узнаем одни и те же черты. Пусть Левин разрешит благополучно свои религиозные сомнения и приобретет возможность смотреть со спокойным сердцем на шнурок и заряженное ружье; пусть даже сохранится в нем нежное чувство к матери его сына, — что это докажет? То ли, что у Левина и Кити было «единство идеалов», которого не доставало Позднышевым? Какие же идеалы у Кити? Если Левин «счастливо» проживет с ней свой век, то это будет лишь означать, что ему и в дальнейшем не изменила способность механической жизни, независимой от ума и каких бы то пи было исканий. Вообще Толстой чудесно описывал блаженный сумбур влюбленных (эта тема затронута, кроме «Анны Карениной», в «Войне и мире», в «Семейном счастье», в «После бала»), но на идиллии библейских патриархов он не любил пробовать свою художественную силу...
«II у a de bons mariages, mais il n’y en a point de delicieux»{57}, говорил Ларошфуко, имевший опыт в этого рода делах. Но если вглядеться в художественный материал, оставленный по данному вопросу Толстым, то мы увидим, что последний еще пессимистичнее, чем счастливый любовник четырех очаровательнейших женщин XVII века. У Толстого и хороших браков нет, не говоря уже о чудесных. У него чудесным оказывается только начало, а продолжение либо трагично, как в «Крейцеровой сонате», в «Дьяволе», во «Власти тьмы», либо тоскливо и нудно до умопомешательства, как в истории Ивана Ильича, либо вовсе нет продолжения, а есть длинная серия новых начал без концов, как у Облонских, Курагиных, Тверских и т.д. Счастливы в своей семейной жизни бывают у Толстого только очень ограниченные люди, вроде Ильи и Николая Ростовых, вроде Альфонса Карловича Берга. Быть может, единственным исключением оказывается в своем втором браке Пьер Безухов, которому Толстой дает в удел Наташу Ростову, самый поэтичный и пленительный из созданных им женских образов. Да и то идиллия Пьера и Наташи в эпилоге застилается мало поэтичной пеленкой с желтым пятном. О том же, что бы случилось, если б Наташа вышла замуж за князя Андрея, которого трудно себе представить, «несмеющим», как Пьер, уезжать, расходовать деньги, обедать вне дома без согласия жены и т.д., нельзя и подумать без страха. Это наверное был бы ад.
Анне Карениной отмщение воздавалось за то, что она сорвала с себя цепи брака. Позднышевым оно воздается за то, что они надели на себя эти цепи. Но не одно человеческое учреждение привлечено Толстым к ответу. Позднышевщина гораздо больше, чем явление социального порядка. Она - вне пространства{58}, а может быть, и вне времени. В нем сделан вызов институтам природы, вечным, бессмысленным, неизменным. «Естественно есть, — говорит Позднышев, — и есть радостно, легко, приятно и не стыдно с самого начала; здесь же и мерзко, и стыдно, и больно. Нет, это неестественно! И девушка неиспорченная, я убедился, всегда ненавидит это...» В «Послесловии» к «Крейцеровой сонате» Толстой усиленно пытался придать своей книге характер, менее явно враждебный природе. Напрасные старания. Да и все «Послесловие» слабо, неубедительно. Его мысль тоже — «одно из миллионов соображений, которые все были бы верны», и даже меньше этого. Стоит сопоставить «Крейцерову сонату» и «Послесловие», чтобы с необыкновенной ясностью почувствовать то, что Герц чувствовал, изучая формулы Максвелла: в художественном произведении есть самостоятельная жизнь и не во власти автора ограничить смысл удивительной книги проповедью добрачного целомудрия. А дальше этого моралист «Послесловия» идет очень неохотно, сопровождая каждый шаг оговорками. «...Вместо того, чтобы вступать в брак для произведения детских жизней, — говорит Толстой, — гораздо проще поддерживать и спасать те миллионы детских жизней, которые гибнут вокруг нас от недостатка, не Говорю уже духовной, по материальной пищи». Здесь софизм очевиден, и нам ясно, что в своем крайнем выводе эта теория должна привести либо к старой платоно-ренановской шутке, где кучка совершенных мудрецов управляет миллионами людей, живущих в полускотском состоянии (то есть к тому, что более всего другого было всегда ненавистно Толстому), либо к дурному, неискреннему варианту этой утопии — к католицизму клерикальных доктринеров, либо, наконец, к уничтожению человеческого рода. Но философ не мог согласиться на этот последний вывод, который составляет плохо затаенную суть позднышевщипы. Между героем «Крейцеровой сонаты» и моралистом «Послесловия» — глубокая пропасть: первый безнадежно бьется головой о глухую стену неизменимого; второй заслоняет эту стену от чужих и своих собственных глаз тощим кодексом английского клерджимена.
58
Недаром из всех произведений Толстого «Крейцерова соната» имела на Западе самый шумный успех.