Выбрать главу

«Я чувствовал, — описывает Позднышев сцену убийства жены, — что я вполне бешеный, и должен быть страшен, и радовался этому. Я размахнулся изо всех сил левой рукой и локтем попал ей в самое лицо. Она вскрикнула и выпустила мою руку. Я хотел бежать за ним, но вспомнил, что было бы смешно бежать в носках за любовником своей жены, а я не хотел быть смешон, а хотел быть страшен. Несмотря на страшное бешенство, в котором я находился, я помнил все время, какое впечатление я произвожу па других и даже это впечатление отчасти руководило мною». Эта сцена не требует комментариев. Так никто никогда не описывал убийства. Золя показывал нам в сценах своих, «crimes passionels»{106} наследственное бешенство, безумие, мстительность, страсть самца, — у Толстого есть все это, но он идет гораздо дальше: до «носков» Золя бы никогда не додумался. Добавить к ужасному смешное, к трагедии фарс, к ярости кривлянье, — вот чисто толстовская черта!

Другой пример... Иван Ильич только что умер, и его старый друг Петр Иванович пришел отдать ему последний долг. «Прасковья Федоровна, узнав Петра Ивановича, вздохнула, подошла к нему вплоть, взяла его за руку и сказала: «Я знаю, что вы были истинным другом Ивана Ильича...» и посмотрела на пего, ожидая от него соответствующих этим словам действий. Петр Иванович знал, что как там надо было креститься, так здесь надо было пожать руку, издохнуть и сказать: «Поверьте!» И он так и сделал. И, сделав это, почувствовал, что результат получился желаемый: что он тронут и она тронута.

— Пойдемте, пока там не началось; мне надо поговорить с вами, — сказала вдова. — Дайте мне руку.

Петр Иванович подал руку и они направились во внутренние комнаты, мимо Шварца, который печально подмигнул Петру Ивановичу.

— Вот-те и винт! Уж не взыщите, другого партнера возьмем. Нешто впятером, когда отделаетесь, — сказал его игривый взгляд.

Петр Иванович вздохнул еще глубже и печальнее, и Прасковья Федоровна благодарно пожала ему руку...

— Курите, пожалуйста, — сказала она великодушным и вместе убитым голосом и занялась с Соколовым вопросом о цене места.

Петр Иванович, закуривая, слышал, что она очень обстоятельно расспросила о разных ценах земли и определила ту, которую следует взять. Кроме того, окончив о месте, она распорядилась и о певчих, Соколов ушел.

- Я все сама делаю, — сказала она Петру Ивановичу, отодвигая к одной стороне альбомы, лежавшие на столе; и, заметив, что пепел угрожал столу, не мешкая подвинула Петру Ивановичу пепельницу...

- Ах, Петр Иванович, как тяжело, как ужасно тяжело, как ужасно тяжело, — и она опять заплакала.

Петр Иванович вздыхал и ждал, когда она высморкается. Когда она высморкалась, он сказал: «Поверьте...», и опять она разговорилась и высказала то, что было, очевидно, ее главным делом к нему; дело это состояло в вопросах о том, как бы по случаю смерти мужа достать денег от казны».

Разве это не издевательство? В сущности, Толстой не делает никакой разницы между Прасковьей Федоровной, самой обыкновенной женщиной, верной супругой Ивана Ильича, и отравительницей Анисьей, которая, только что покончив с мужем, причитает над ним: «О-ох! О-о-о, и на кого-о-о и оставил и о-о-о и на ко-о-го-о-о поки-и-нул о-о-о... вдовой горемычной... век вековать, закрыл ясны очи...» А окружающие? Лучшие друзья Ивана Ильича?.. В знаменитой сцене смерти Эммы Бовари прославленный мизантроп Флобер изображает картину искренней печали окружающих — ближних и дальних. Шарль, Омэ, Руо, Бурнисьен — жалкие люди. Они не блещут достоинствами, они часто нелепы, они почти всегда смешны. Но над открытым гробом человека эти люди не играют комедии; они огорчены и подняты духом... А ведь Флобер не скрывал своей коренной антипатии к человеку; если б знаменитый писатель se piquait de conséquence{107}, он бы маркизу Позе не поверил пяти франков на слово. Кто же религиозен в смысле Шатобриана: мизантроп «Madame Bovary» или христианин «Смерти Ивана Ильича»?

Толстой-догматик учил нас, что «дверь отворяется внутрь». Толстой-художник показал нам, что делается «внутри». Но, погуляв по лабиринту души человеческой с таким Вергилием, как автор «Крейцеровой сонаты», всякий попросится наружу, «nel chiaro mondo»{108}. Можно сказать, впрочем, что в этом все дело: Толстой верил в совершенствование и к нему призывал людей. Допустим, что верил. Но моральное совершенство не есть нечто данное объективно. Вне конкретных форм оно лишено всякого смысла, а насчет конкретных форм людям очень трудно сойтись. Там, где один видит большую высоту нравственного подъема, другой может не найти ничего хорошего, а третий, пожалуй, отыщет «такое, что плевать нужно», как выражается Янкель в «Тарасе Бульбе» Гоголя. Великий знаток жизни Шекспир изобразил Брута чистым совершенством всех человеческих добродетелей. Другой знаток жизни Данте отвел тому же Бруту теплое место в самом последнем отделении последнего адского круга, дальше Каина и рядом с Иудой. Беспристрастная история нашла золотую, но прозаическую средину. Она сделала из Брута впечатлительного и тщеславного республиканца, который в свободное от подвигов время отдавал деньги в рост{109}...

вернуться

106

«Преступления на почве страсти» (фр.).

вернуться

107

Заботиться о последствиях {фр.).

вернуться

108

«В светлый мир» (итал.).

вернуться

109

G.Ferrcro. Grandezza e Decadenza di Roma.Milano 1907. Vol. II, p.507.