«То, что справедливо и несправедливо, не дано судить людям, — говорит Пьеру князь Андрей. — Люди вечно заблуждались и будут заблуждаться, и пи в чем больше, как в том, что они считают справедливым и несправедливым». Толстой в последние годы своей жизни, конечно, не согласился бы со взглядами князя Андрея. Однако, он не любил сталкиваться с конкретными формами зла на нашей грешной земле, ограничиваясь в таких случаях директивой общего характера; в небольшом диалоге «Детская мудрость», помещенном в посмертном издании сочинений Толстого, маленький мальчик Миша пишет на клочке бумаги следующее изречение: «Нада бут добрум». Фраза эта в издании гр. А.Л.Толстой напечатана огромными буквами. Я не знаю, есть ли соответствующие указания в рукописи Льва Николаевича, но, конечно, аршинный шрифт здесь вполне уместен: слова Миши толстовцы по справедливости должны написать на своем символе веры (не говорю «программе» или «знамени», так как первое слово для толстовцев отдает политикой, а второе — милитаризмом). Постепенно вычеркивая все графы в текущем счете, который ведет с миром каждый большой человек, Лев Николаевич остался в конце концов при достатке мальчика Миши: нада бут добрум. Я знаю, что толстовцы немного гордятся этой лаконичностью своего учения; они и в двадцатом веке верят, как Гиллель, что всю мудрость мира можно передать, стоя на одной ноге. Но хорош был бы Толстой, если б после него осталась одна Мишина формула! К тому же мало сказать «нада бут добрум». В известных условиях эта пропись хуже, чем «нада быть злым»; ведь Мише еще Паскаль ответил: «Qui veut faire l’ange fait la bête»{110}.
VIII.
Говоря о Л.Н.Толстом, трудно обойти молчанием его последователей, ведь иные толстовцы представляют собой живой опыт над доктриной великого писателя.
Один из современных французских драматургов как-то заметил: «La franchise est un revolver qu’on n’a pas le droit de décharger sur les passants»{111}. Это не только очень остроумно, но и очень верно.
Толстой как-то спросил своего последователя, писателя Наживина:
«— Вы что теперь делаете?
- Работаю на своем хуторе, пишу...
- Что?
- Свою «исповедь». Подробно рассказываю, что я пережил за последние пять лет.
- Это очень, очень хорошо... — сказал Лев Николаевич. — Я думаю, что этот род литературы скоро заменит собою теперешние романы. Это очень хорошо. Только смотрите, берегитесь рисовки. Этот бес очень лукав.
— Не знаю, но, кажется, я не грешу этим, — сказал я.
— Дай Бог, дай Бог!..»{112}
Очень интересный разговор. Мы не можем, конечно, знать, заменят ли исповеди в будущем теперешние романы, но в этом позволительно усомниться. Чрезмерная откровенность пока не очень ходкий товар, особенно когда она предлагается не в розницу, как в романах, а оптом, как в исповедях: вот, мол, вам, милостивые государыни и государи, голый человек «за последние пять лет» или даже за всю жизнь, делайте с ним все, что вам угодно. Мы инстинктивно боимся таких исповедей и, быть может, мы не совсем неправы.
Лев Николаевич сказал, что исповедь «это очень, очень хорошо», и посоветовал своему собеседнику непременно ее написать, что г. Наживин и сделал. Но сам Толстой исповеди обществу не дал. Нельзя же в самом деле считать исповедью ту книгу, которая под этим названием помещена в собрании его сочинений. Эту книгу Михайловский как-то назвал щеголеватой. Он был несправедлив. Толстой никогда ни перед кем не щеголял и щеголять не хотел. Но эта книга вовсе не исповедь, это история отпадения Льва Николаевича от православия — и только. Гораздо яснее выражен конфессиональный характер художественных произведений Толстого; но в них исповедь подается в розницу и, главное, под псевдонимом. Иртенев, Оленин, Нехлюдов, Левин, каждый из этих людей, конечно, немного — сам Толстой, но только немного и не совсем: Федот, да не тот{113}. Кое-что от Толстого есть и в Позднышеве, однако, в исповеди самого писателя, если бы таковая когда-либо появилась в свет, даже намек на мрачную мелодию «Крейцеровой сонаты»{114} звучал бы гораздо страшнее. Настоящую свою исповедь Толстой только хотел написать, но не написал: «Я ужаснулся, — рассказывает он, — перед тем впечатлением, которое должна бы была произвести такая биография». Так мы и не имеем исповеди Толстого. Есть, впрочем, в мировой литературе другие произведения этого характера, но и в них содержание редко соответствует заглавию. Я уже не говорю о различных мемуарах, которые иногда принимают характер самообличения, как, например, «Былое и думы». Гениальная книга Герцена все-таки прежде всего литературное произведение, притом служащее оправдательным документом перед людьми. Это мемуары кругом правого человека, правого даже тогда, когда он сам себя обвиняет. Но недалеко ушли отсюда и книги, специально написанные для покаяния. Один из грехов, о которых с особенным ужасом{115} вспоминал св. Августин, заключался в том, что однажды, шестнадцати лет от роду, он, забравшись в чужой сад, похитил в нем несколько груш. О таких грехах может, конечно, вспоминать и святой. Это даже очень красиво... В сущности, «Les Confessions»{116} Руссо вряд ли не единственная книга, которая с некоторым (хотя далеко не полным) правом может называться исповедью. Какая же награда выпала на долю бесстрашного человека? Кроме чести упоминания в курсах сексуальной психопатологии (le cas Jean-Jacques{117}), вечная репутация циника (я берусь указать десяток профессоров, которые в своих книгах не задумались так назвать Руссо). А какая польза для ближних? Смутное сознание того, что от полной «искренности» до легкого цинизма только один шаг.
113
Все они прежде всего лишены художественного гения их автора. Замечательно то обстоятельство, что ни в одном из своих произведений Толстой не избрал героем писателя. Будь у Нехлюдова художественный талант, он бы и не подумал жениться на Масловой; вместо покаяния, он напечатал бы в толстом журнале повесть падения Катюши.
114
Я имел возможность ознакомиться в корректуре с книгой Н.Г.Черткова «О Толстом» (Берлин, 1922). Графини Софьи Андреевны нет более в живых, и таким образом не приходится ждать ответа на обвинения, содержащиеся в этой злобной книге. Но как бы ни относиться к освещению фактов, которые дает г.Чертков, факты сами по себе могут напомнить «мрачную мелодию» знаменитого рассказа.
115
«Foeda erat et amavi eram; amavi perire: amavi defectum meum»... «Я совершил преступление и стал на неправедный путь, ведущий меня к погибели» (лат.). —