Славянофилы совершенно откровенно доносили правительству на того же Чаадаева. Известное стихотворение Языкова иначе и назвать нельзя, как рифмованным вариантом донесения Вигеля:
Свое ты все презрел и выдал,
И ты еще не сокрушен,
строчил поэт, рыдая в упоении доноса.
Некрасов написал свои ужасные стихи Муравьеву...
Большие люди не нуждаются ни в защите, ни в снисхождении. Они велики, независимо от «неверных звуков», — и слава Богу! Но если бы это было и не так, то где же сказать, как не над печальными страницами истории русской литературы: saeculi ignominia non hominis{147}? Век был настолько ужасен, что и не такие вещи можно и должно простить, допуская, что у кого-либо нашлась бы смелость произвести себя в судьи. «Моn cher, on tient à sa peau» — достаточно убедительный ответ. Но тем выше подымаются в глазах потомства гениальные люди, которым нечего прощать. Л. Н. Толстой — величайший из таких людей в истории русской литературы{148}.
За всю свою жизнь он не сказал власти ни одного слова, которое не было бы проникнуто независимостью и достоинством. Никогда, ни в какую пору жизни, ни при каких обстоятельствах он не мог делать и не делал того, перед чем не останавливались другие. Мыслимо ли вообразить Толстого получающим деньги от правительства за свои книги, как Пушкин или Гоголь? Можно ли допустить, чтобы он писал власть имущим письма вроде тех, которые приходилось писать Чаадаеву, Достоевскому? Или представить себе, что он, как Некрасов, с бокалом шампанского в руке декламирует приветствие Муравьеву? Или вообразить Толстого цензором, как Аксаков, Тютчев, Гончаров? Признаюсь, я легче могу представить себе Спинозу полицейским приставом или Канта содержателем ссудной кассы.
Говорят, что Толстой один в России был застрахован от всяких посягательств власти. Но чем же он был застрахован? В 80-х годах его, по словам биографов, спасли от ссылки в Суздальский монастырь родственные аристократические связи. Это, очевидно, неудовлетворительное объяснение. Пушкин был не менее родовитый человек, чем Толстой. Чаадаев, воспитанник екатерининского вельможи, с первой молодости близкий ко двору, принимавший у себя на Ново-Басманной все, что только было знатного в Москве, хороший знакомый Закревского, Васильчикова, Орлова, имел, конечно, более надежные и широкие связи. Однако с ним, как с Пушкиным, не церемонились. Дело, очевидно, не в связях и протекциях.
В. А. Маклаков в своей уже мною цитированной речи дает другое объяснение своеобразной неприкосновенности Толстого, пользуясь красивым образом, взятым из «Князя Серебряного». «Когда Иоанн Грозный замахнулся копьем на Василия Блаженного, то народ, безмолвно смотревший на казнь царских ослушников, загудел: «Не тронь, в наших головах ты волен, а его не тронь!» И Грозный опустил руку, он не решился посягнуть на того, в ком было утешение, отрада народа». Так и с Толстым: «Государство, — говорит В. А. Маклаков, — как воплощение народной мощи, почтительно останавливалось перед этим бессильным старцем, как воплощением народного гения, народной славы, народной любви». Полно, так? ли? Плохая защита — народная любовь: всемирная история достаточно засвидетельствовала правду скорбной иронии Гейне:
Nimmer hätt ich dir geraten,
So zu sprechen vor demVolke,
So zu sprechen von den Pfaffen
Und von hohen Potentaten!
Teurer Freund, du bist verloren!
Fürsten haben lange Arme,
Pfaffen haben lange Zungen,
Und das Volk hat lange Ohren!{149}
«Воплощение народной мощи» никогда не отличалось особой почтительностью: и Пушкин воплощал в себе народный гений, народную славу... К тому же Толстой в 80-х годах, когда над ним сгустились особенно мрачные тучи, еще не был признан тем, чем он стал в конце своих дней, — драгоценнейшим сокровищем, величайшей гордостью нации. Тогда он был только знаменитый писатель, а этот титул в России никогда никого не гарантировал от «заточения свободной жизни», как выражается прохожий в пьесе «От ней все качества».
Толстой импонировал власти не тем, что на нем сосредоточивалась народная любовь, или, во всяком случае, не одним этим. Во всей его фигуре в наиболее кроткие времена было что-то такое, что внушало самым бесцеремонным людям уважение, смешанное с робостью. Так князь Андрей Болконский умел осаживать «бурбонов», не говоря резкостей, как в беседе с Аракчеевым, или даже не произнося ни одного слова вообще, как при встрече с Бергом на смоленском пожарище.
«— Вы чего просите? — спросил Аракчеев.
— Я ничего не... прошу, Ваше Сиятельство, — тихо проговорил князь Андрей.
148
Русская политическая история первой половины XIX века может, конечно, с гордостью указать людей, которые представляются самим воплощением достоинства и независимости. Достаточно назвать Николая Бестужева, Лунина, Якушкина. Но в ту пору сохранить незапятнанность в литературе, вечно оценивающей жизнь, было еще труднее, чем в самой жизни; сам Белинский, при всей своей субъективной кристальной чистоте, впадал в грехи, или, по крайней мере, в тяжелые ошибки.
149
Никогда не дам совета
Говорить в подобном духе—
Говорить о пане, клире
И о всех владыках света!
Милый друг мой, я не в духе!
Все попы длинноязычны,
Долгоруки все владыки,
А народ весь длинноухий! — Пер. с кем. Ю.Тынянова.