— Кто ты?
— Кто? Женщина.
…Это она поет в высоком окне за тюлевыми занавесками, когда в сиреневом сумраке первого теплого весеннего вечера зажженные фонари похожи на жемчужины и невнятное бормотание наполняет расцветающие сады. Это она поет в высоком окне за тюлевыми занавесками. Когда кто-то проезжает в лунном свете по незнакомому городу, это ее тень падает на переливчатое золото штор. Когда загорается лампа, это она в тишине проходит мимо двери. И это она, бледная, закутанная в меха, глядит на осенние сумерки из проезжающего мимо авто…
Короче говоря, мне было двадцать четыре года, и, когда она ложилась на спину, так что жемчужины скользили у нее по шее к подбородку, и со вздохом говорила: «Милый, мне хочется пить. Donne moi un orange», — я готов был не раздумывая броситься за апельсином даже в крокодилью пасть… Если бы в ней был апельсин.
Хочу из перьев два крыла,
Чтоб малой птахой стать.
Так пела Беатрис.
— Ты не улетишь от меня? — спросил я, беря ее за руку.
— Если только недалеко. На дорогу.
— Зачем на дорогу?
— Он не идет…
— Кто? Старый дурак почтальон? Разве ты ждешь письмо?
— Нет. Но все равно это сводит меня с ума. — Неожиданно она рассмеялась и прильнула ко мне. — Вон там… Смотри… Видишь? Он похож на синего жука.
Щека к щеке, мы глядели на медленное восхождение синего жука.
— Милый, — шепнула Беатрис, и произнесенное ею слово, трепеща, повисло в воздухе, словно взятая на скрипке нота.
— Что?
— Не знаю! — весело рассмеялась она. — Прилив… Может быть, прилив любви?
Я обнял ее.
— Ты не улетишь?
— Нет! Нет! — с милой поспешностью проговорила она. — Ни за что на свете! Правда, нет. Мне здесь нравится. Нравится здесь жить. Наверно, я могла бы жить здесь долго — долго. Никогда не была так счастлива, как в эти два месяца. Милый, ты само совершенство!
— Полно! Ты как будто прощаешься со мной.
— Ах, нет, нет! Ты не должен так шутить. — Ее маленькая ручка скользнула под белый пиджак и легла мне на плечо. — Ты был счастлив? Скажи, был?
— Счастлив? Я счастлив? Боже мой! Если бы ты только знала, что я чувствую! Чудо мое! Моя радость!
Я спрыгнул с перил и подхватил ее на руки, а потом, держа Беатрис в объятиях и спрятав у нее на груди лицо, спросил чуть слышно:
— Ты моя?
В первый раз за все время, что мы были вместе, в первый раз за все месяцы, полные безнадежного ожидания, даже считая последний месяц райского блаженства, я совершенно поверил ей, когда она сказала:
— Твоя.
Скрип калитки и шаги почтальона разъединили нас. У меня вдруг закружилась голова, и я улыбнулся, чувствуя себя довольно нелепо. Беатрис направилась к плетеным креслам.
— Ты идешь? — спросила она. — Ты идешь за письмами?
Я… Право, я шел, но меня почему-то шатало, и, к счастью, Аннет оказалась проворнее.
— Pas de lettres, — крикнула она на бегу.
Наверное, отдавая мне газету, она удивилась моей веселой улыбке. Радость переполняла меня. Приблизившись к шезлонгу, в котором лежала моя любимая женщина, я подбросил газету в воздух и пропел:
— Писем нет, дорогая!
Помолчав, она медленно проговорила, снимая оберточную бумагу:
— Забыта жизнь, и жизнь меня забыла.
Бывают мгновения, которые можно пережить, только схватившись за сигарету, и тогда она становится даже не союзницей, а тайной подружкой, которая все знает и все понимает. Куришь и смотришь на нее… улыбаешься или хмуришь брови в зависимости от обстоятельств… глубоко затягиваешься и медленно выпускаешь дым… Для меня наступило как раз такое мгновение. Я подошел к магнолии и, сколько хватило легких, вдохнул ее аромат. Потом я вернулся к Беатрис, чтобы вместе с ней просмотреть газету, но она отшвырнула ее от себя.
— Ничего нет, — сказала она. — Совсем ничего. Всего один процесс с отравлением. Муж то ли убил жену, то ли не убил, а двадцать тысяч человек прикованы к залу суда, и после каждого заседания два миллиона слов разлетаются по всей земле.
— Глупый мир! — воскликнул я, бросаясь в стоявший рядом шезлонг.
Мне не терпелось забыть о газете и возвратиться к тому мгновению, которое предшествовало появлению почтальона. Однако по ее голосу я понял, что ничего не получится. Что ж. Я готов был ждать, если понадобится, пятьсот лет, потому что теперь я знал…
— Не такой уж глупый, — возразила Беатрис. — Эти двадцать тысяч объединяет не только праздное любопытство.
— О чем ты, дорогая?
Господи, как же мне все было безразлично!