— Это кто тут хозяйничает?
Вадим обернулся и обомлел. За его спиной стояла девушка с лицом настолько строгим и до такой степени прекрасным, что дай ей в руки меч, и она была бы вылитым небесным воином серафимом со старых икон.
— Меня к вам направили на постой.
— А вы кто?
— Журналист из «Энской правды». — И под грозным ее взглядом Вадим невольно пролепетал: — Начинающий.
— Ах, начинающий — тогда другое дело, — смягчился серафим. — А то к нам приезжали такие матерые, что пришлось им дать от ворот поворот.
— Да, да! Я слышал об этом краем уха и понял — что-то у них вышло с этой Овсянниковой, про которую я должен писать.
— Так вы о ней собираетесь писать?
— Да. Меня, видимо, сразу решили испытать на труднейшем деле.
— Бедняжка!
— А почему ее боятся даже матерые журналисты?
Девушка внимательно поглядела на Вадима и, видимо, сочла его достойным объяснений.
— Я знаю эту историю. Была краевая перекличка доярок. Приехал корреспондент. С Овсянниковой даже не встретился, посидел в конторе, собрал материал, продиктовал его на машинку, затем вызвал ее и приказал: «Прочитайте, девушка, только быстренько. И подпишите. Я сейчас должен ваше выступление передать по телефону в редакцию». Овсянникова прочитала и говорит: «Я эту чепуху подписывать не буду». Как, почему? Всполошились и корреспондент, и директор совхоза, и все начальство. Овсянникова говорит: «Идет краевая перекличка доярок. Но почему все они должны перекликаться на каком-то канцелярско-бюрократическом языке. Что они, по-вашему, недоумки? Я свое выступление сама напишу*. И написала. И напечатали. И даже гонорар прислали, три рубля восемьдесят копеек!
— Вот, значит, какая она, Овсянникова!
— Да, ей палец в рот не клади, всю руку отхватит!
— А вы что, ее подруга?
— Встречаемся!
— Расскажите мне о ней. Мне как раз хотелось бы написать о ней без канцеляризмов и штампов. Но как ее вызвать на откровенный разговор? Она все-таки местная знаменитость и, наверно, дико заносится?!
— Это да! Ни одному хаму спуску не дает! И сама покровительственного и снисходительного тона не выносит. Знаете, есть такие еще горожане, которые с нами, деревенскими, разговаривают как с придурками. А у нас в совхозе 38 человек с высшим образованием, а со средним — почти все. Есть три оркестра: духовой, скрипичный и народных инструментов, — свой народный театр и даже свой драматург. И поэтов штук пять. Да и сама Овсянникова пишет сценки для агитбригады, и у нее иногда совсем неплохо получается. Так что ни примитивного разговора, ни убогого писания она не потерпит.
— Вот влип! — сказал Вадим.
— Да, я вам не завидую! Но ведь вы молодой и, возможно, талантливый.
— Опыта еще маловато, — честно сказал Вадим.
— Ах, бедняжка! — сказала девушка, и лицо ее стало совсем добрым теперь уже как у херувима.
— Лада! — раздался голос Ивана Сергеевича.
— Да, папа, я сейчас. Я уже все знаю. Мы познакомились! Придется мне к маме перейти. Что ж, устраивайтесь в моей светелке.
— Если я вас стесняю, я могу…
— Ничего вы не сможете, у нас гостиница на ремонте.
И Лада ушла. А пока Вадим умывался, явилась хозяйка, и сразу зазвенела посуда на столе, заполнил весь дом съестной дух. Усевшись за стол с хозяином, Вадим с удовольствием выпил рюмку водки, закусил и сейчас же открыл свой объемистый блокнот. Иван Сергеевич, лукаво косясь на бегающий карандаш Вадима, открыл ему тут же всю подноготную совхоза, а он как-никак целинный, а Иван Сергеевич в эти места прибыл одним из первых. Его потрясающие рассказы Вадим перестал записывать только на мгновение, когда из глубины дома вышла Лада в строгом вечернем костюме, похожая на переводчицу из Интуриста, и, даже не взглянув на мерзкое зрелище — выпивающих мужчин, ушла.
Тут Вадим и спросил:
— Мне ваша Лада сказала, что эта Овсянникова страшно зарывается.
— Нет, я бы этого не сказал. Но с норовом!
— И как к ней подступиться?
— Не знаю, — сказал Иван Сергеевич. — Живьем она, конечно, молодых людей не ест. Но если позволил себе чего-нибудь — за милую душу схрумкает. Язык как бритва.
Проспал Вадим по городской привычке утреннюю дойку, которую он обязательно хотел посмотреть. Но Иван Сергеевич, когда зашел за ним, объявил, что для задушевной беседы с героиней время дойки самое неподходящее, а сейчас с ней можно поговорить. И они пошли на ферму, напоминающую заводские корпуса. Под их сводами стояли на редкость ухоженные рябые коровы. А людей почти не было. Только в самом дальнем углу стояла у загородки женщина в белом халате и о чем-то тихо разговаривала с коровой. И когда она обернулась, Вадим вздрогнул. Это была Лада.
— Как вы смели без халата сюда войти?! А ну, кышь отсюда. Темные люди?
Иван Сергеевич, улыбаясь во весь рот, сказал:
— Ну вот вы и познакомились! Это и есть Лидия Овсянникова.
— Но это же Лада?
— Лада она дома, а здесь Лидия. Гроза всего комплекса.
— И давно вы доярка? — сразу приступил к делу Вадим.
— Только давайте без штампов, — сказала Лида. — Не доярка, а оператор машинного доения.
ДЕСПОТ
Он всегда говорил:
— Копай глубже!
Мне кажется, этим Эрик Бурундуков и выдвинулся. Нашим драмколлективом руководил Игнатий Аверьянович, учитель-любитель с пятидесятилетним стажем, который пил чай с Качаловым, все знал про Станиславского и, естественно, став уже стареньким, начал говорить одно и то же. Часто пропускал репетиции. Эрик как-то сел на его место и сказал:
— Начнем без деда. Не маленькие. Главное что? Копай глубже!
Понять не могу, где он набрался режиссерской премудрости. Правда, два года он был в армии и, говорят, там не столько овладевал строевой подготовкой, сколько огинался вокруг самодеятельности. Потом уезжал куда-то на север, но и там в настоящем театре был актером вспомогательного состава. В наш коллектив он пришел уже важным и всезнающим, но вел себя скромно. Сидел где-нибудь в углу и после каждого наставления Игнатия Аверьяновича кривил губы, будто уксусу хлебнул. Но после того как он взял режиссуру на себя, мы сразу почувствовали, что он хоть и подражает кому-то, но спектакли ставит свежее, хоть не пил чай с Качаловым и не знал всего о жизни Станиславского. Перед нами Эрик развивал такие идеи:
— Современный режиссер — это дух, нерв, мозг спектакля. Он мысленно видит его весь, от начала до конца. И поэтому должен быть тираном, деспотом, царем и богом для актеров. Артист — это инструмент, и если он мне не подвластен, я не сделаю то, что задумал.
Кто-то из ребят предложил:
— Что ж, давайте введем в нашем коллективе крепостное право.
Эрик смутился и хоть по-прежнему руководил строго, но особого деспотизма не допускал. Во всяком случае, он прекрасно разбирался, кто что может, и дал мне роль Тани в одноименной пьесе А. Арбузова. Сыграла я ее так, что даже рецензентка из многотиражки О. Ленская, замолчав остальных ребят, всячески превозносила меня, подчеркнув, что я и как швея-мотористка выполняю план на 130–140 процентов.
Но самым неожиданным последствием моего успеха была полная перемена отношения ко мне со стороны Эрика. После репетиций он обычно провожал Алку, всегда хорошо окрашенную блондинку, поскольку она работает в парикмахерской дамским мастером, а после «Тани» стал провожать меня. Я спросила напрямик:
— Что это значит?
— Может, ты читала или видела в кино пьесу Бернарда Шоу «Пигмалион»? Помнишь, там Хиггинс сам из простой девчонки создал чудо и сам в него влюбился. Нечто подобное происходит и со мной. Я тебя создал, и я же начинаю в тебя влюбляться.
— Но как швея я очень твердо знаю — из плохого материала хорошей вещи не сошьешь.