Выбрать главу

Он медленно, не спеша, проник в нее. Она приподняла бедра ему навстречу.

– Ян, – еле слышно прошептала она. – О, Ян, я хочу...

Но слова ее замерли, когда он вошел глубже, заполняя ее каждым миллиметром своей плоти, и уже незачем было говорить ему, чего она хочет. Он и так знал это, как знал и то волшебство, которое в миг завершения наполнит ее блаженством. Он мерно и яростно входил и выходил из нее, и эти ощущения уносили обоих куда-то ввысь, а когда он взорвался внутри нее, перенося ее за пределы времени, за пределы всего, что можно вообразить, Таунсенд вскрикнула и всем телом прильнула к нему.

А затем они лежали рядом не шевелясь. Трава под ними была теплой и душистой, в безоблачном небе парили ласточки. Когда Ян, наконец, попытался освободиться из ее объятий, опасаясь, что ей тяжело лежать под ним, Таунсенд обвила его шею руками и не отпускала. Он посмотрел на ее лицо, смягченное теперь любовью и утоленной страстью, еще более, чем когда-либо, прекрасное.

– Если бы ты знала, как давно я хотел отдаться любви с тобой, – прошептал он, сжав ладонями ее лицо.

– Почему же ты медлил тогда? Ты уже давно приехал, – сказала она и тут же пожалела о сказанном, испугавшись, что упоминание о прошлом разбередит старые раны. Но близость их не пресеклась – Ян склонился над ней и, любовно перебирая пальцами ее волосы, поведал ей обо всем, что было у него на сердце с тех пор, как он уехал с Эмилем из Версаля в Рамбуйе. Как он любил ее. Как слеп он был, полагая, будто ему нужна не она, а Сезак. Как понял, что не может без нее жить, когда со страхом думал о том, что она одна в охваченном мятежном Париже.

– Теперь я вижу, что моя ненависть к Анри Бенуа окрашивала все, что я делал и говорил в последние девять лет, – заключил он, криво усмехнувшись. – Иначе я понял бы сразу, что не жажда мести доводила меня до бешенства, когда я видел вас вместе. Это была ревность, обычная ревность. Потому что я не мог выносить, что другой мужчина смотрит на тебя, прикасается к тебе...

Таунсенд улыбнулась ему, глаза ее сияли любовью, и он умолк, ослепленный этим сиянием.

– Нет нужды больше говорить что-либо, любимый мой, – прошептала Таунсенд, нежно касаясь шрама на груди Яна, шрама, оставшегося от ножа Сен-Альбана. – Я понимаю. И, конечно, прощаю тебе все, – и Таунсенд прижалась лицом к его шее. В этот миг ей казалось, что нет большего счастья на свете, чем то, которое так внезапно свалилось на нее.

Одна из лошадей, пасшихся поблизости, вдруг фыркнула от пыли в ноздрях. Они совсем забыли и о лошадях, и о жатве.

– Нам надо вернуться, дорогая, – сказал Ян, разжимая объятия Таунсенд и пытаясь подняться. – Я хочу убедиться, что твои слуги не разобрали замок на части в отчаянных стараниях спрятать его.

Таунсенд обвила руками его шею и заставила его лечь рядом.

– Сейчас они уже знают, что бандиты не идут на Сезак. Оставь их, – шепнула она.

Он улыбнулся.

– И будем манкировать нашими обязанностями землевладельцев?

– Еще какое-то время. Ян прикусил губу.

– Не должно ли это означать, мадам, что вы снова хотите предаться любви?

Таунсенд беззастенчиво прижалась к нему своим теплым стройным телом. – Да, именно так, – ответила она. – У вас есть возражения?

Ян обнял ее за бедра, посадил к себе на колени и склонил к ней свое красивое лицо.

– Нет, – хрипло ответил он.

Опустив голову Таунсенд на сгиб своей руки, он поцеловал ее долгим, медленным поцелуем, от которого она задохнулась, а потом, чуть отстранившись, прошептал у самых ее губ:

– Ты убедишься, малышка, что я крайне редко отклоняю столь соблазнительные предложения.

– Только, если они исходят от меня, – предостерегающе произнесла Таунсенд.

– Разумеется, – услышала она в ответ, и сердце ее замерло от хищной улыбки на его прекрасном лице.

21

Это лето с его дремотными днями и длинными безлунными ночами получило название лета Великого страха. Потому что каждый француз думал о том, что крестьяне находятся на грани бунта, подстрекаемые слухами, невежеством и возрастающим беспорядком. Местные мятежники, по мере усиления жары, становились все многочисленнее; крестьяне похрабрее штурмовали замки феодалов, чтобы грабить, жечь и уничтожать древние земельные архивы. К середине августа в провинции Анжу и Мен уже полыхали пожары. Существовавший несколько столетий стекольный завод в Бак-каре был разрушен, а вековые деревья в лесу Сен-Жермен пошли на дрова. Местная администрация была парализована, а король, к которому обратились за помощью, ответил, как всегда, что бессилен что-либо сделать.

Однако в очаровательной долине Лауры дни проходили в безмятежном спокойствии. В деревнях царила тишина, жатва благополучно закончилась. В этих местах между горожанами, крестьянами и дворянами не существовало особой вражды. Большинство богатых землевладельцев, таких, как Боревезы – бывшие владельцы Сезака, либо давно отказались от своих феодальных прав, либо, как граф де Грив, возвращали крестьянам значительную часть получаемых податей.

«Тем не менее было бы глупо с моей стороны считать, что нет повода для беспокойства», – писала Таунсенд родителям в ответ на их недавнее письмо, в котором они настоятельно убеждали ее и Яна вернуться в Англию. – «Мы слушали вчера, что в Дофинэ были разграблены и сожжены дотла два замка, и говорят, что королевский чугунолитейный завод в Эльзасе разрушен толпой, вооруженной пушками. Но это отдельные эксцессы, и Ян считает, что только что созданная Национальная гвардия вскоре наведет порядок. Его зять назначен командиром парижской городской гвардии, и он уверяет нас, что людей можно убедить сложить оружие, и Национальное собрание намерено обратиться с воззванием на этот счет. В сущности...»

Она подняла голову, и перо застыло над письмом. В сущности, ей не хотелось ехать домой. Пока еще нет. Ей хотелось, чтобы это длилось вечно. Никогда в жизни не была она так счастлива. И в самом деле, перед глазами Таунсенд, когда набирало силу лето Великого страха, были не бунты, не феодальное рабство и убийства, а зреющие виноградные лозы Сезака, ясное небо и река, катившая по их владениям свои чистые и глубокие воды.

Она понимала, что просто закрывает глаза на все происходящее во Франции, притворяется, будто за стенами Сезака ничего не существует, но этого она в письме не написала. Не хотела пугать родных, дать им понять, что она отгоняет от себя мысль об опасности. Ей хотелось сохранить в памяти эти несколько драгоценных дней, которые, если смотреть правде в глаза, могут очень скоро закончиться. Она столько вынесла, что поняла: Таунсенд прежних дней и счастливые дни девичества безвозвратно ушли. Но, молодая, охваченная своей первой, всепоглощающей любовью, она сейчас думала лишь о том, как строить жизнь для себя и Яна, ничто другое ее не интересовало.

«Я учусь виноделию», – писала Таунсенд, – решив, что сложные вопросы лучше отложить или вовсе оставить без ответа.

«Вас удивит, отец, как легко мне понять это теперь, после наставлений, полученных от вас и Париса относительно винокуренного завода в Бродфорде. По правде говоря, перегонка лавандового масла намного сложнее, чем выжимание сока из винограда и превращение его в вино.И должна вам признаться, что у меня великолепный учитель».

– Ты и вправду так считаешь?

Это был Ян. Положив руку ей на плечо, он склонился, чтобы прочесть написанные ею строки. Он только что вернулся с полей, и Таунсенд ощущала чистый запах пота и кожи, земли и воздуха, пропитавший его одежду. И слегка шевельнулась, когда его загорелая щека коснулась ее щеки.