Мёртвый флёрдоранж и нерушимые комоды увлекали не слишком. Я задержался у книжного шкафа, где в ряду тяжеловесных опусов Шеллинга и Фихте легкомысленно выделялся томик более уютного формата – «Приятные записки» какого-то маркиза де Прадомина.
– Господин любит клубничку? – поинтересовался антиквар.
– Скорее нет.
– Почему?
– Изжога, знаете ли.
Я полистал книжку: место и год издания на титуле не значились. Зато на первой же открытой наугад странице мне бросилось в глаза имя женщины – Maria del Rosario.
– Двести евро, – на всякий случай сказал торговец. – Но вам я отдам за сто сорок.
Я нашарил в карманах мобильник, сигарету и направился к выходу. На улице было пусто и прохладно. Мой звонок застал Арсения дома, в московской квартире, правда, спящего.
– Извини, что разбудил. У меня тут возник неожиданный вопрос. Как звали хахаля твоей испанской родственницы?
– Кого ты имеешь в виду? Я сегодня туго соображаю.
– Ну, того ловеласа, из-за которого она покончила с собой.
– А-а, теперь понял. Его звали маркиз де Прадомин.
Торговец поджидал меня на ступеньках своего полуподвала. Пока я звонил в Москву, цена книжного раритета упала до семидесяти евро.
Не имея цели включать пресловутого маркиза в число персонажей своей книги, я всё же посчитал, что пренебречь его мемуарными свидетельствами было бы несправедливо. Поэтому я выбрал несколько наиболее красноречивых отрывков из разных глав.
…Репутация галисийского Казановы, нажитая мною к зрелому возрасту, видится мне одновременно лестной и унизительной. Венецианец Джакомо Казанова был достойнейшим сеньором. Но за его магической силой неотразимого любовника скрывалась одна губительная слабость. Он имел несчастье любить своих дам. Любить по-настоящему, непритворно, а значит, зависеть от самых тонких, эфемерных материй. Он доверял своё большое переполненное сердце маленьким капризным сердцам, которым эта ноша была не нужна и непосильна.
Более полутора лет я не имел вестей от Марии дель Росарио. Так она лелеяла добровольный запрет на нашу страсть, которую называла греховной. И вот в моих руках драгоценное письмо, пахнущее ирисами, а я малодушно медлю, не решаясь открыть его.
«Любимый, у меня дурные предчувствия, словно я на краю жизни. Признаться, уже ничто не заставляет твою глупую девочку удерживаться на этом краю, ни одна живая душа – кроме тебя. Умоляю, приезжай! Отец сейчас в Лантаньоне. Нам никто не помешает. Твоя М.»
Это был её почерк, её запах, который я боготворил. Она звала меня в родовой замок Брантесо, расположенный почти в двенадцати лигах от места моего уединения. Ещё несколько лет назад, получив такое письмо, я бы отправился немедленно, несмотря на поздний час. Вместо этого я предпочёл дождаться рассвета и провёл тревожную ночь в кресле у огня.
Громкий стук в дверь прервал моё полузабытьё и заставил вскочить в полной готовности к худшему. За дверью стоял мажордом из Брантесо, доставивший вчерашнее письмо. Смятение на его лице, очевидно, было отражением того, что он уловил в моих глазах.
– Что случилось?
– Уже светает, сеньор.
Я не мог отделаться от ощущения, будто меня торопят стать участником какой-то страшной драмы. Роли розданы и разучены, кровь готова пролиться, и занавес поднимется, как только я появлюсь. Однако поспевать за чьей-то пьесой не в моих правилах, свою роль я выбираю сам.
Когда мы тронулись в путь, в небе угасали последние звёздные знаки. Впереди виднелись бесконечные понурые холмы.
<…> К полудню мы успели промокнуть под изморосью, которая грозила перейти в затяжной дождь. Когда на очередном склоне нам встретился погонщик овец, я спросил его, далеко ли до постоялого двора. Он спешился и, низко кланяясь, указал дорогу.
Постоялый двор был самым убогим из всех, где мне доводилось бывать. Нас впустила хозяйка, ещё нестарая миловидная женщина в поношенном платье: «Входите, сеньор! У нас небогато, но чисто».
В обстановке этой опрятной бедности мне хватило продавленного кресла возле очага, чтобы почувствовать себя уютно. Хозяйка молча поставила на стол кувшин с вином и подбросила в огонь пучок прутьев. Её звали Соледад. Узнав, что мы держим путь в Брантесо, она робко заметила:
– Люди говорят, молодая госпожа слегла перед самой свадьбой. Говорят, она при смерти…
– Придержи язык, глупая женщина! – одёрнул её мажордом.
– Да поможет ей Дева Мария, без греха зачавшая, – тихо ответила Соледад.
Она присела на корточки у моих ног перед очагом, чтобы расшевелить едва тлеющие угли, и я вдруг заметил: в этой кроткой простолюдинке есть что-то невыразимо притягательное. Сквозь бумажную ткань её платья угадывались худая гибкая спина и широко расставленные бёдра; но сильнее всего меня влекла молчаливая женственная тайна, мерцавшая на лице, склонённом к огню.
Откровенно говоря, на тот момент своей жизни я успел устать от сложных женских натур. Меня тянуло к естеству, не искажённому манерными и нервными изысками. Так после винных излишеств богатого стола больше всего хочется обыкновенной ключевой воды.
<…> Я сказал ей, что она прекрасна, но я вижу в её душе не меньше одинокой печали, чем слышится в её имени.[3]
Она ответила, что в прошлом году была засуха, а теперь холодно, дождливо, и постояльцев почти нет.
Я сказал, что она трогает и раздувает угли так, словно это моё остывшее сердце, и по её вине, разгораясь, оно жжёт меня изнутри.
Она ответила, что прутья совсем сырые и потому так дымятся.
Я признался, что благодарен небесам, которые помогли мне достичь в жизни всего желаемого. Наслаждений и богатств я не искал, они сами легко находили меня. А теперь я с радостью отдал бы то, что имею, верной и милой спутнице, лишь бы сделать её судьбу счастливее.
Она со вздохом призналась, что её беспокоит прохудившаяся крыша, которую не на что починить.
Мажордом, прокашлявшись, напомнил, что нам пора ехать. Я велел ему убираться и ждать моих указаний за дверью.
В этот миг меня настигла мысль, которой поначалу я сам устыдился: может быть, Соледад просто-напросто нужны деньги? Одолевая неловкость, с величайшей деликатностью выбирая слова, я высказал вслух предложение, которое далось мне труднее, чем когда я минуту назад предлагал ей всю мою жизнь.
Тут она впервые подняла на меня глаза и очень просто, бесхитростно ответила: «Да, сеньор. Я пойду, приготовлю постель». <…> У меня не было намерений покупать благосклонность этой женщины, но разговор завершили два десятка новеньких монет, на которые Соледад ответила непритворной пылкой благодарностью. Самое удивительное то, что в её оплаченных ласках было больше телесной откровенности и страсти, чем в иных соитиях по любви. Можно ли тут не заподозрить, что наши тела порой умней и правдивее нас самих? <…>
<…> Замок Брантесо был для меня Эдемом, куда я уже не чаял вернуться, будучи виновником и жертвой ослепительной любовной вражды. Каждая история страсти – это, кроме всего прочего, история войны двух сердец, история уничтожения. Страсть корыстна и беспощадна, она гонится за своей возлюбленной дичью, превозносит, покоряет и потребляет её – лишь затем, чтобы утолить себя. Сытая, напоенная страсть безразлична к предмету вчерашних воздыханий, отталкивает его и предаёт. Если же страсть настолько сильна, что не может достичь утоления, то любовники берутся мучить друг друга всеми доступными средствами. Со стороны может показаться, будто они объявили взаимную войну, воспалённые лютой ненавистью. На самом же деле это страсть пытается избавиться от существа, которое одним только своим видом или запахом возбуждает нестерпимую жажду. Победа в этой войне, то есть свобода, достаётся тому, кто любит меньше. <…> Сейчас, когда алчные порывы юности уже не туманят мою голову, я вижу ясно, что признак истинного чувства – не любовный аппетит, а готовность забыть о себе ради того, кого любишь.