– Вы же сами видели, сколько народу записалось сегодня на прием…
– Отыщите Шингарева и скажите ему, что приму его сегодня в одиннадцать.
– Будет сделано.
Адрианов разворачивает свежий номер краевой газеты. На первой странице решение вчерашнего бюро. Для постороннего читателя как будто ничего особенного: очередное решение о животноводстве. Один Адрианов знает, что стоило оно ему бессонную ночь.
В крае падеж и продажа скота. «Правда» уже била тревогу, хотя и по адресу других краев. Надо ударить в набат. Сделать это труднее, чем решить. Если в набат бьют раз в год, все население вскакивает и выбегает на площадь. Если бить каждую ночь, кончится тем, что, сколько ни звони, все продолжают мирно спать. Так и с животноводством. Слишком часто били тревогу, записывали выговора. Все уже к этому привыкли и успокоились. Ну, запишут еще один выговор, не мне же одному! Злоупотреблять партвзысканиями опаснее всего: притупляется реакция. Нужно воткнуть шило в ягодицу, иначе ничего не сделаешь. Поставить вопрос по-новому, но как? Нового содержания не придумаешь, можно лишь изменить аппаратуру. Найти меру более обидную, чем партвзыскание, – раз. Подать ее в такой форме, чтобы народ заволновался, сиречь сыграть на нервах, – два.
И вот вчера, в двенадцать часов ночи, Адрианов созывает экстренное заседание бюро. Все знают, что очередное заседание назначено на завтра, знают повестку дня. Почему же вдруг экстренно и ночью? Народ собирается встревоженный. Это уже хорошо! Доклад Адрианова о положении со скотом, как о вопросе, требующем принятия аварийных мер со стороны всей краевой организации. Сегодня в газете резолюция: «Записать выговор редактору, тов. Июльскому, за то, что газета в последнее время плохо освещала вопрос о положении со скотом». Ага! Значит, дело не шуточное! Можно было записать выговора всем секретарям райкомов, и эффект был бы меньший. А так вместо сорока выговоров один, и каждый чувствует: вот за меня, сукиного сына, Июльский получил выговор! А вторым пунктом: «Послать на места работников крайкома, которые повернули бы районы…» Обиднее формулировки не придумаешь. Ведь там не дети сидят, сами поворачивать умеют. А выходит, вроде крайком посылает им няньку. Ни один секретарь спать после этого не будет. Сегодня вечером еще дополнительная баня по радио из кабинета секретаря крайкома. Извольте сами отчитываться каждый у себя перед микрофоном, что вами предпринято для ликвидации этого безобразия!
Адрианов складывает газету. Все рычаги нажаты, очередь за проверкой исполнения. Дело, очевидно, пойдет.
А теперь открываются огромные, обитые кожей, непроницаемые двери адриановского кабинета и начинается ежедневное шествие.
Первыми идут школы, громыхая партами, изрезанными перочинным ножичком; за ними вслед, скрипя стопудовыми башмаками, шагают гордые красавцы станки, густо нафиксатуаренные маслом; бегут двухнедельные телки, ни за что не желающие умирать, и ворчливые самолеты, осанистые, как сомы, с жесткими усами-пропеллерами; трусят колхозные родильные дома, шурша сенниками и грозно требуя матрацев, и со звоном шагают, корча рожи, угрюмые стекла – безрадостные детища молодого стекольного завода: мир, видимый сквозь них, кажется приплюснутым и одутловато-уродливым.
Одиннадцать.
В кабинет Адрианова входит член бюро крайкома Вигель – большой прямоугольный дядя с хитровато-смешливыми глазами. Вигель крепко жмет руку Адрианову.
– Ну, как с Гараниным? – спрашивает Адрианов. – Выживет или нет?
– Выживет! Прострел правого легкого. Ничего особенного. Недели через две пойдет на поправку. Пока, конечно, температура и всякое такое…
– А жена его как?
– С женой дело сложнее. Лежит без памяти. Какие-то мозговые явления. Врачи подозревают менингит. Скорее всего – нервное потрясение.
В дверь заглядывает Товарное.
– Пришел Шингарев.
– Давай, давай! – роясь в бумагах, кивает Адрианов. – Здравствуй, Федор! – кричит он из-за стола, завидев в дверях бритую, с проседью голову Шингарева. – Садись!
Вигель уходит. Но уже верещит телефон.
– Андрей Лукич! Вас Кобылянский!
– Сейчас! – кивает Шингареву Адрианов, поднося к уху трубку.
Кобылянский – зампред крайисполкома. Звонит четвертый день, прямо неудобно.
– Алексей! – кричит в трубку Адрианов. – Не смогу сегодня, голубчик. Никак! Должен обязательно на Бумкомбинат. Ты не поедешь? Жаль. Сам понимаешь, там такое дело… Хочешь завтра, в одиннадцать? Твердо, невзирая на погоду! Ну, есть, давай!
Ему хочется рассказать Кобылянскому, как тот сегодня сагитировал лес идти пешком на фабрику, но, взглянув на сосредоточенно-угрюмое лицо Шингарева, он вешает трубку.
– Читал я твое письмо, Федор. Хандришь? В лесу своем заскучал?
– Раз читал, тем лучше, – пыхтит Шингарев, трудолюбиво раскуривая трубку. – Курить у тебя нельзя? – спрашивает он, поглядывая исподлобья на недвусмысленную надпись на стене, и смущенно накрывает трубку ладонью.
– В основном нельзя, но для тебя – так и быть, кури.
Все равно сейчас уеду, проветрят.
– А то могу и потушить, – ворчит Шингарев, густо затягиваясь дымом.
– Ты что, в табак сосновые иглы подбавляешь? Запах от твоей трубки, будто лес горит.
– Не нравится?
– Ничего. Дым как дым.
– Так вот, раз читал, значит и повторять мне нечего. Я там, по-моему, все ясно изложил.
– Как же, яснее ясного!
– И что ж ты мне на это скажешь?
– Скажу, во-первых: много ты там на себя наврал.
– Как это «наврал»?
– Наврал, что не любишь своего района. Зашился просто и перспектив не замечаешь. А я тебе скажу: ни один наш район не имеет таких шансов стать базой культурной реконструкции всего края, как именно твой.
– Медведей в краевой зоопарк поставлять будем или как?
– Вот приехал ты в район, линия у тебя была правильная: на мебельную фабрику. Только масштабы у тебя куцые. Создал фабричку районного значения и успокоился. Потому-то она у тебя и прозябает.
– А на чем мне продукцию прикажешь вывозить? На самолетах разве? Проведи ко мне железную дорогу – я тебе разверну фабрику на весь Союз.
– Вот у тебя всегда так: соедините меня прямой магистралью с Москвой, тогда я вам покажу! Да тогда каждый покажет! Какой же это фокус? А ты вот покажи сейчас! Сколько от тебя до железной дороги? Каких-нибудь сто двадцать километров?
– Сто двадцать пять.
– Пусть сто двадцать пять. По хорошей дороге это три часа на грузовике.
– У меня во всем районе три грузовика. Много на них не вывезешь.
– А за что тебе давать грузовики? За твои дороги? По этим ухабам и трех жалко. Проложи у себя хорошие трассы – дадим не три, а тридцать три. И пятьдесят дадим, раз понадобится.
– Если ты бывал когда-нибудь в лесах, – ехидно сопит Шингарев, – то должен знать: дерево на камне не растет. Мне, чтобы проложить шоссейную дорогу, камень надо возить за семьдесят километров.
– А дерева тебе возить не надо?
– Дерева не надо.
– И песка не надо. На песке как будто лес растет?
– Растет.
– Тогда почему тебе не вымостить дороги торцом? В Москве бывал? Торцовые мостовые видел? Лучше и фасонистее булыжника. Или у тебя в районе иначе как по асфальту не привыкли? Сколько у тебя дубовых пней пропадает? И какие пни! Пусти их на торец, и будут у тебя завтра не дороги, а дубовый паркет! Какой город может себе позволить такую роскошь? А ты можешь, и даром. Просмоли их – смолы тебе тоже небось покупать не надо – они у тебя сто лет простоят, любому гудрону нос утрут! Да к тебе тогда народ со всего края съезжаться будет покататься по твоим дорогам! Чего тебе не хватает? Рабочей силы, что ли?
– Рабочая сила найдется, были бы деньги.
– И деньги найдутся, была бы смекалка. У тебя ведь там санаторный воздух попусту пропадает!
– А что мне его – экспортировать?
– Вот чудак! Да к тебе никто не суется потому, что дорог нет. Будь хорошие дороги, у тебя же можно развернуть Целое санаторное строительство! Дешевый строительный лес под рукой. Воздух прямо целебный. Чего ж еще?