– Во-первых, к твоему сведению, я за исключение Гаранина не голосовал…
– А кто выдвинул против него такое обвинение? Нельзя же такими вещами бросаться без всякого основания!
– Кто выдвинул, безразлично. Докладывать о том, что происходит у нас на бюро, я тебе не обязан, да и не имею права. А основания были. Если подходить со стороны, пожалуй и достаточные основания.
– Но какие же, какие? Это, я думаю, не секрет?
– Во-первых, Грамберг. Кто знал, что Грамберг – троцкист? Никто. Скрыл, подлец, перед партией. Твердокаменным большевиком прикидывался. Никто из нас его не раскусил. А оказывается, два раза исключался из партии. Ре-лих разоблачил его в лоск. Прижал к стенке, деваться некуда. Ну, а Гаранин, сама знаешь, поддерживал с Грамбергом весьма близкие отношения.
– Но ведь все вы поддерживали с Грамбергом близкие отношения. Сам говоришь, никто не знал о его троцкистском прошлом. И Релих, наверное, не знал, раз не разоблачил его раньше. Откуда же Юрка мог знать?
– Поддерживать-то поддерживали, но не все печатали его троцкистские статейки. А Гаранин напечатал.
– Какие статейки? Когда?
– Ты, Женя, успокойся. Нельзя так волноваться. Говорю тебе: я лично не думаю, чтобы Гаранин делал это сознательно. Но против факта не попрешь. Напечатал на прошлой шестидневке. По поводу отмены хлебных карточек. Грамберг утверждает в этой статейке, что введение у нас карточной системы было следствием бессилия партии в борьбе с кулаком. Конечно, говорит он об этом в завуалированной форме, но смысл несомненно такой. Все мы это проглядели. А теперь перечитываешь и хлопаешь себя по лбу.
– Но ведь ты сам говоришь: все это проглядели, не один Гаранин!
– А ты думаешь, мне выговора не влепили? Сам голосовал.
– Но почему же Юрку…
– За газету непосредственно отвечает Гаранин. Будь только этот случай, наверняка отделался бы строгим выговором. Ну, сняли бы с газеты…
– А разве еще что-нибудь?
Филиферов кивает головой. Ах, как щиплет глаза. Может, это от дыма? Ну, и накурено же здесь!
– В передовой самого Гаранина очень скользкое место. Доказывает он там, что заводская молодежь значительно резче реагирует на неполадки производства, чем старики, даже старики из руководящих. Дескать, те успели свыкнуться с неполадками. Поэтому к сигналам молодежи всем нам очень и очень надо прислушиваться…
– Ну, а разве это неправильно? Что ж тут такого?
– Раз «всем нам», значит, и партийной организации, и всей нашей партии, и «старикам из руководящих», как там сказано. И что же это иное, если не старая троцкистская теория барометра?
– Но ведь Юрка вовсе этого не хотел сказать! Просто неудачно выразился.
– В политическом словаре нет такого термина: «неудачно выразился». Гаранин – парень достаточно грамотный, чтобы выражаться удачно.
– Но ведь ты тоже этого не заметил?
– Вот и бьют за то, что не заметил. Скорее всего снимут и пошлют на низовую работу.
– И это все обвинения?
– Нет, не все. Когда Гаранин в прошлом году учился в КИЖе, был там у них один преподаватель, некто Щуко. Сейчас арестован. Гаранин работал у него в семинаре. Сам в этом признался на прямой вопрос Релиха. Говорит, на дом к нему заходил раза два за книжками. А потом ни с того ни с сего бросил КИЖ и вернулся обратно на завод… Ну вот, одним словом, эта связь со Щуко, внезапное возвращение на завод… Завод наш оборонный… К тому же, говорят, Гаранин когда-то – я, между прочим, об этом не знал – не то выходил, не то заявлял о своем выходе из комсомола. Словом, одно к одному…
– Но ведь Юрка-то тут ни при чем! Как вы можете смешивать его?
– Да ты успокойся, успокойся, – мягко повторяет Филиферов. – Глаза щиплет нестерпимо. Вот накурили! – Арсений подходит к окну и открывает форточку. – Ты ничего, не простудишься? А то накинь на себя что-нибудь.
Но она не слышит его слов.
– Скажи мне, Арсений! Вот ты лично, ты веришь в виновность Юрки? Ты ведь понимаешь, что исключили его зря? Что же ты намерен предпринять, чтобы исправить эту ошибку? – И, не дожидаясь его ответа: – Надо немедленно, немедленно телеграфировать Карабуту! Пусть приезжает сейчас же, сейчас же!
Она замолкает, сообразив, что допустила оплошность. Филиферов может обидеться: как будто в отсутствие Кара-бута он сам ничего предпринять не в состоянии. И Женя тут же добавляет, чтобы загладить неловкость:
– Ведь тебе самому легче будет.
– Карабуту я телеграмму уже послал, сразу после заседания. Все равно отпуск его пропал. Придется ему расхлебывать эту кашу.
– Когда он сможет быть здесь?
– Дней через пять-шесть, не раньше.
– А можно до его приезда как-нибудь оттянуть, не ставить этот вопрос на партийном собрании?
– Что ты, шутишь? За такие вещи распускают все бюро.
– Что же тогда делать?
– Завтра съезжу в крайком. Попрошу Адрианова, чтобы меня принял. Изложу ему все как есть. Он может выделить дело Гаранина для доследования или вообще отменить решение бюро… Ну вот, так и скажи Гаранину. Пусть повременит психовать. – Филиферов устало поднимается. – Знаешь что, надень-ка на себя пальтецо и выгляни на улицу. Гаранин наверняка бродит где-нибудь тут, поблизости. Забери его домой. Я пойду прилягу. Голова болит. Завтра – День ударника, дел не оберешься…
Они расходятся на углу. Под калошами Филиферова хрустит снег. Из окна поблизости долетает истерический вопль патефона: «Сердце, тебе не хочется покоя!…» Ой, и как еще хочется… Порошит снег. Завтра разговор с Адриановым. Нечего сказать, веселое начало нового года.
4
…А снег кружится, легкий, веселый, – столько снега и в ночь не приснится. И снежинки садятся, как пчелы, на ее золотые ресницы…
Она идет быстро, озираясь по сторонам и взволнованно заглядывая в лица прохожих. Уже раз и другой ей ответили грубой шуткой. Вот впереди человек. Идет ссутулившись. Юркина походка. Черное пальто с меховым воротником. Она нагоняет его у фонаря и порывисто прижимается к его плечу. Незнакомое усатое лицо смотрит на нее осуждающе-укоризненно.
– Простите, я ошиблась, – лепечет она в испуге и продирается дальше сквозь хлопья, как сквозь березовую чащу.
Слезы медленно наплывают к горлу. «Где же искать? Может, пойти в больницу? Он такой сумасшедший!… О-о! Только бы не это!»
А снег идет. Большие башенные часы в городе Санта-Рита по-прежнему показывают 8.26. На шахте «Баська», у ворот, по-прежнему толпятся женщины. На шахте темно и тихо. Только в одном здании ярко горит свет. Это добровольцы-кочегары поддерживают работу котельного отделения, чтобы товарищи под землей могли погреться у паровых труб… В городе Саарбрюккене, в морге, лежит рабочий Люксембургер. «Хе-хе! Мы ему поставили визу на его французский паспорт!» С вечера принесли сюда еще четверых. «Здесь им никто не помешает, могут устроить небольшое заседание своего революционного комитета. Хайль Гитлер! Немецкий Саар навсегда останется германским!»
А Женя сворачивает в утлый лесок, он же парк культуры и отдыха. «Советский рабочий на зависть всем работает не десять часов, а семь…» Петькины плакаты забрели даже сюда и размокшими буквами веют над аллеей.
У фонаря на скамейке сидит мужчина. На кепке большой снеговой блин, на плечах снеговые эполеты. Скамейка мягко обита снегом. Мужчина закуривает папиросу от папиросы.
– Юрка! Я тебя всюду ищу! Как ты можешь! Пойдем скорее домой. Даже не подумать обо мне!…
Он неохотно встает. Она отряхивает с него снег. Берет под руку и уводит. Он здесь, живой, какое счастье!
Он идет послушно, как слепой. Она прижимается к нему крепко, как можно крепче. Он ведь, наверное, озяб. И ей хочется сказать что-нибудь такое, от чего бы ему сразу стало тепло и спокойно. Но слов таких нет. И только на ухо, как признание, чтобы никто не расслышал:
– Я так волновалась!…
Наконец-то они дома. С порога взгляд ее падает на стол, на недопитые стопки, на разбросанные конфеты «Джаз». И ей почему-то неловко. Она кидается убирать со стола. Или нет!