У входа в зарешеченную баню им выдали тюремное белье, иголку и нитку. На каждой штуке белья их заставили пришить вместо, монограммы квадратик с собственным номером. В бане их выстроили, как солдат, в два ряда. Поворот назад! Три шага вперед! По команде «Раздеваться!» они сбросили платье и белье и вошли в кабины. Те, которые замешкались и вошли последними, были записаны к наказанию. Мылись и вытирались по команде.
Выйдя обратно, они не застали больше ни своего платья, ни белья. Они не увидят его больше никогда. Отныне и до смерти они будут одеваться по здешней, тюремной, моде, не меняющейся веками.
Длинная полотняная рубаха почти по щиколотку. Грубая нижняя юбка, стянутая в талии. Коричневая юбка из дерюги, достающая до земли. Если юбку расправить и поставить на пол, она будет стоять, как картонная. Просторная кофта с чужого плеча. Фартук. Клетчатый платок. Деревянные сандалии и грубые бумажные чулки. Все это поштопано и заплатано сверху донизу. Новое обмундирование получают только заключенные, отличившиеся примерным поведением. На правом рукаве – квадрат с номером, заменяющим кличку. На голове – белый чепец, всегда надвинутый на лоб, с тесемками, завязанными под подбородком…
Одетых по форме, их повели в кабинет директора, где в присутствии матери-надзирательницы они выслушали краткий перечень правил поведения, обязательных в тюрьме Агено. Первое и основное: абсолютное молчаливое повиновение тюремному персоналу. Второе: абсолютная тишина. Ни слова – ни за работой, ни в перерывах, ни в дортуаре. Ни одного звука, ни одного жеста. Список наказаний за нарушение порядка: лишение прогулки, заключение в одиночку, карцер и смирительная рубашка. Более мягкие наказания – по усмотрению матери-надзирательницы. Мать-надзирательница может перевести провинившуюся на хлеб и воду, может заставить ее стоять на коленях, выполнять добавочные работы, носить на груди дощечку с унизительными надписями, шутовской колпак, платье из мешковины.
Так как заключенные прибыли под вечер, после речи директора их отправили в трапезную. Хоровая молитва. Удар колотушки сестры-надзирательницы: занять места за обеденным столом! Второй удар: взять в руку железную ложку! Третий удар: кушать! Во время ужина одна из заключенных читала с кафедры священное писание.
В семь часов вечера их отвели в дортуар – четыре ряда клеток, по две в ряд. Перед тем как войти в клетку заключенные подвергаются обыску. Двери клеток захлопнулись за ними автоматически. Раздалась команда: «Заключенные, снимите фартуки!» – «Сложите!» – «Снимите платки!» – «Сложите!» – «Снимите кофты!» – «Сложите!…»
На коленях, в одной рубашке, они хором повторяли за надзирательницей слова молитвы.
Всю ночь до утра в дортуаре горел свет…
Так будет завтра, и через год, и через десять лет, всегда. Пройдут годы, она разучится говорить, а если захочет кричать, чтобы услышать свой голос, на нее наденут смирительную рубаху, и крик ее все равно не вырвется из колодца этих глухих тюремных стен…»
Маргрет ежится: нет, лучше уж умереть на эшафоте!
В комнату стучат. Кто это может быть? В такое раннее время?…
– Войдите!
При виде человека, вошедшего в комнату, она вскрикивает и подается назад. Бутылка из-под кефира секунду покачивается, словно раздумывая, затем падает и разбивается на мелкие осколки. Маргрет растерянно опускается на корточки и, шаря руками по полу, снизу вверх широко раскрытыми глазами смотрит на вошедшего человека.
На пороге стоит Эрнст.
2
– Извините, я вас, кажется, напугал, – говорит Эрнст, склоняя голову, – может быть, мне уйти?
Она быстро поднимается с пола, растерянной рукой поправляет волосы.
– Нет, нет! Просто вы вошли так неожиданно…
– Неожиданно или некстати?
– Что вы! Как вы можете! Я так рада! Я никак не рассчитывала встретиться с вами здесь, в Париже.
– Я привез вам привет от Роберта.
Она вздрагивает и краснеет. Глаза смотрят вопросительно, с невыразимой тревогой.
– Вы его видели?
– Нет, к сожалению, не успел с ним повидаться. Я видел его отца.
Она проводит рукой по щеке. Пробует улыбнуться.
– Ну и что он? Как он?
Эрнст смотрит на нее в молчании, испытующе: чего она так смутилась?
Улыбка на ее лице переходит в гримасу испуга. Глаза делаются все шире и шире.
– Говорите же! Не мучайте меня! Ведь я все знаю! – кричит она в каком-то внезапном исступлении.
– Раз знаете, зачем же меня спрашиваете?
– Нет, я, конечно, не знаю. Я просто предполагаю худшее… Зачем вы пришли? Вы пришли надо мной издеваться?
– Успокойтесь. Так мы ни до чего не договоримся. Я пришел передать вам от него письмо. Вот оно! Только, пожалуйста, возьмите себя в руки и постарайтесь прочесть спокойно.
Она лихорадочно рвет конверт. Начинает читать: несколько листков, написанных крупным почерком. Лицо ее во время чтения то проясняется, то гаснет. Пробежав письмо до конца, она принимается читать сначала.
– Я ничего не понимаю! Он пишет, что год сидел в Дахау. А статья? Он ничего про нее не упоминает! Он ее писал или не он?
– Насколько я могу понять, писал ее не он. Но подписал, очевидно, он.
– Что это значит: писал не он, но подписал он? Разве это не одно и то же?
– Юридически – да. Субъективно – не совсем.
– Вы хотите сказать, что от него эту подпись вынудили силой?
– Очень возможно.
– Истязаниями?
– Скорее всего.
– И после того, как он это сделал, его выпустили?
– Нет, после того, как он это сделал, его отправили в Дахау. Возможно, он захотел взять свою подпись обратно.
– А потом все же выпустили?
Эрнст кивает головой.
– Через год.
– Что он сейчас делает?
– А разве он вам об этом не написал?
– Нет, он пишет только, что никогда больше я с ним не увижусь.
– Да, вы с ним никогда больше не увидитесь, – тихо повторяет Эрнст. – Его уже нет. Он покончил с собой месяц тому назад.
Она приседает на край кушетки, прикусив пальцы, чтобы не закричать.
Эрнст вертит в руках кепку.
– Это вы его убили! – говорит она вдруг, поднимаясь во весь рост. Теперь она кажется Эрнсту еще выше и тоньше. – Вы и ваши друзья! Вы не могли простить ему минутного малодушия. Вы создали вокруг него пустоту и своим холодным презрением довели его до самоубийства.
– Не говорите глупостей. Ни я, ни мои товарищи даже не знали о его выходе из лагеря.
Он вспоминает первую записку Роберта, оставленную у Шеффера. Да, это не совсем так. Он, Эрнст, конечно, знал. Ее обвинение сейчас, после собственной раздраженной реплики задевает его вдвойне болезненно. Разве он сам подсознательно не упрекал себя в том, что своим молчанием он в какой-то степени ускорил смерть Роберта? Впрочем, все это глупости! Ясно, кто его убил!
Последнюю фразу он говорит вслух, отвечая одновременно своим мыслям и Маргрет:
– Ясно, кто его убил!
– Он покончил с собой сразу после выхода из лагеря? – глухо спрашивает Маргрет.
– Нет, но довольно скоро.
– Разве нельзя было в течение этого времени повлиять на него, поддержать его морально?
Голос ее звучит сурово, негодующе, как голос обвинителя. Глупее всего то, что Эрнст действительно чувствует себя обвиняемым, обязанным отвечать и защищаться. От сознания нелепости этой внезапной перемены ролей в нем нарастает раздражение.
– Если верить тому, что сказал мне его отец, вряд ли постороннее воздействие могло здесь что-либо изменить.
– Что в этом понимает отец? Не прячьтесь за спину его отца! Постороннее воздействие ничего изменить не могло, но ваше могло наверное. Вы знаете великолепно, что значило для Роберта одно ваше слово.
– Тут имелись предпосылки, которых никакое мое слово не в состоянии было устранить.