Выбрать главу

Дрогнул бы летчик, посадил бы машину в Киеве, где Хрущев был свой, где он мог рассчитывать на поддержку, — и события могли бы повернуться по-другому. Заговорщики струсили бы, разбежались, кто-то помчался бы в Киев виниться.

Весы истории закачались, достаточно малой ничтожной причины, чтобы склонить чашу. Миг равновесия пришелся на безвестного летчика, страх перед КГБ и страх перед генсеком столкнулись, от непредсказуемого выбора зависели судьбы миллионов. Все-таки он бывает, момент недоумения, когда все оказывается во власти одного человека. Закономерности истории, причины и следствия, логика развития куда-то отступают. Роль личности вдруг становится решающей. И какой личности, совсем не исторической, никому не известной, случайной.

Заговор Брежнева удался. Впервые члены ЦК сняли с поста Генерального секретаря. Они почувствовали свою силу. Но Брежнев-то, этот рубаха-парень, миляга, любитель жизни со всеми ее утехами, открытый, доброжелательный — таков был его образ в первые годы его правления. В таком виде он пришел к власти и пребывал в ней некоторое время. Для меня было открытием, что за этим образом скрывался умелый заговорщик, который, кстати говоря, обезопасил свое правление целой системой предупредительных мер.

«Так они все заговорщики, — сказал Попов, — Брежнев научился от Хрущева. Помните, как было, первое, что сделал Хрущев, став генсеком, принялся сколачивать заговор против Берии. Затем взялся за Маленкова, организовал его уход…»

Я подумал — это он от обиды, мало досталось. Но, кажется, я ошибся.

Когда Георгий Иванович был на службе, то есть в Смольном, был он страшным ругателем. Матерщинник, более того, был он хамский человек, людей обижал, оскорблял, сыпал угрозами. Московское начальство эти качества в нем почти ценило. Не явно, но одобряло, поскольку считалось это твердостью, необходимой жесткостью. Сталинский стиль даже после разоблачения культа личности все равно ценился. «Твердая рука!» «Спуску не давать, без этой интеллигентщины обойдемся». Я пребывал в то время секретарем Союза писателей в Питере. Иногда меня вызывали на бюро горкома, разбирали разные писательские выходки. Однажды Георгий Иванович стал кричать на меня, я сказал:

— Если вы сейчас не смените тон, я уйду.

— Попробуй, — сказал он, видно, первое, что ему пришло в голову, — попробуй.

Я пробовать не стал, а просто взял и вышел из зала заседаний.

Он закричал мне вслед:

— Это тебе дорого обойдется.

На следующий день меня вызвали к Толстикову, который был первым секретарем обкома, то есть над Поповым был начальник и, соответственно, находился на третьем этаже, а Попов на втором. Толстиков сказал мне:

— Вот тут пришла жалоба на тебя. От Попова. Напиши объяснение.

Я написал довольно резко о том, что не пристало секретарю ленинградской организации так грубо вести себя, да еще на заседании горкома. Ежели он не извинится, я больше в горком ни на какие приглашения приходить не буду. Написал что-то в этом роде. Толстиков прочел. Сказал:

— Вот и прекрасно.

Я говорю:

— Ну и что дальше?

— А ничего, — сказал он и спрятал обе бумаги в сейф.

А было известно, что оба они не ладили между собой, и, как мне потом объяснили, моя бумага была, очевидно, кстати для Толстикова на тему «Вот как он обращается с интеллигенцией!».

Но вот что интересно — ныне, когда Попов был в отставке, это была сама любезность. Я человек отходчивый и не вспоминал про наш конфликт, и он не отличался злопамятностью и, возможно, забыл про то, что между нами было.

Ныне ему хотелось рассказать, выложить какие-то сюжеты из прошлой жизни, события, которые я, писатель, как он считал, должен был бы увековечить. Я не раз замечал, что ко мне относятся как к хранителю жизненных историй, боясь, что они канут в Лету.

Георгий Иванович был не исключение, скорее это было правило — люди, уйдя из Смольного, или из ЦК, или еще из каких высших инстанций, уйдя на пенсию, преображались, сбрасывали с себя начальническую манеру говорить свысока, не стесняться хамить. Им было все возможно. Или разрешено. Или сходило с рук. Или положено. Может быть, и положено. А уйдя с должности, освободив свое кресло, они становились обыкновенными людьми, такими же, как мы все, рядовые, и даже в какой-то мере теряли не только начальственное обращение, но и уверенность в себе, и даже, осмелюсь сказать, глупели. Так было и на этот раз. Не могу сказать чтобы Георгий Иванович поглупел, но появилось в нем нечто сверх любезности, желание заинтересовать меня, более того, понравиться, и даже как бы признание того, что я — писатель, его рассказы, его прошлое ныне зависят от меня, что я могу и сохранить и представить его в выгодном свете.