Выбрать главу
7 апреля

Снова похолодало. Ей холодно, я снес ей свою одежду, одеяла.

А я счастлив.

Даже после того, как узнал. Я тварь, я собака, я не сказал ей, и никогда не смогу сказать, и смотреть в глаза не смогу.

11 апреля

Кажется, устаканилось. Никто ее не ищет у нас, никто не видел, как она вошла к нам. И не увидит. Четыре дня прошло с тех пор, как застрелили пана Герцля.

Я не знал своего отца. Я думал прятать Фаню тайно от него, от мамы, от Стаси. На чердак никто не ходит… И когда он застал меня, дурака, с ней в комнате, он сказал: «Так…». И потом: «Я видел объявление».

— Какое объявление? — бормочу.

— О розыске. Разыскивается Фаина Герцль, жидовка, саботировавшая приказ.

Мы молчали. Я смотрел на него.

Он сказал:

— Здесь пани нельзя быть. (И мы замерли.) Мы постелем пани на чердаке. Прошу простить, но так лучше для пани.

Как он удивился, когда обнаружил на чердаке Фанино убежище!

13 апреля

Фанце холодно, и я ее грею. На ней мамина шуба, толстая, кроличья, и я обнимаю ее поверх шубы. Хоть бы весна поскорей… Грею ей ноги в горячей воде (долго стеснялась, но я заставил). Чай горячий вливаю в нее ведрами. А еще мы танцуем. Только тихонько, чтобы никто не услышал. Я напеваю «Под самоварем» и веду ее, и она улыбается мне, и щеки у нее розовеют…

Главное, чтоб не заболела. Чертов грипп.

Как странно все. Раньше я мечтал, как мы будем говорить, говорить, обо всем будем говорить, и я объясню ей, наконец, про Агнешку и про все… Мечтал о «подходящей минуте» для разговора.

А сейчас — вот она, эта минута, и все сбылось, что и не мечталось, хоть и страшно так… а мы почти не говорим. Не хочется, и не нужно: мы смотрим, трогаем друг друга, касаемся. Раньше потрогать, и тем более обнять, прижаться было бы катастрофой, а сейчас — норма, как «до встречи» или «доброе утро». И поцелуи… Я не думал, что это так просто. Просто: посмотрел в глаза, сказал взглядом, что нужно — и коснулся губами, как подтвердил. Хочется в губы, но я боюсь. Не могу же я обидеть ее! что она обо мне подумает!

18 апреля, ночью

Вот ОНО и случилось. Фаня, Фаня, Фаня, Фаня, Фаня, Фаня, Фаня!!!!!!!!!

Сколько раз я подбегал к дневнику за эти дни, хватал карандаш — и замирал, и не знал, как записать, как высказать, и вымарывал написанное. Фаня, Фаня, Фанця!!! А сейчас — в голове ясность, тихая, светлая, как погода за окном. И эти дни я вижу в себе ясно, как киноленту.

Фаня спит, а я проснулся и вышел сюда, к дневнику.

Эти дни — ненормальные. Фаня, Фаня… Я чувствую себя в раю, и за это — преступником: Фаня со мной, но у нее нет отца, нет бабки, нет никого и ничего, кроме страха. И меня. И она не знает. И я не говорю ей, а только (зачеркнуто). С ней. С НЕЙ!!!!!!!!

Мы читали тогда нашего Словацкого:

Под ранней стужею цветок лесной поник. Шумит холодный вихрь, опавший лист взметая. Дуб — весь коралловый, береза — золотая. И в сердце ласточки осенний страх проник.

Это читала она. Сама тоненькая, как лесной цветок, или как ласточка.

А это читал я:

О, если б мне пришлось вести вас к водопадам, Повел бы вас, как друг и верный паладин, Я в Гисбах иль в Терни, где пена вод каскадом Взлетает к небесам средь лавров и лещин…

И вспоминал свои озера. Она отвечала мне. Дразнила:

Мать меня спервоначала В соловьи предназначала, Я ж не стал певцом бесценным — Стал дроздом обыкновенным…

Сидит, раздетая, не закутанная уже. И дразнится. Глазами и плечами… А я:

Как ты сейчас мила мне! Такой невинной, юной, И солнечной, и лунной Ты кажешься на камне…

И потом я читал ей:

Пишу я и надеяться не смею, — Но если слово может жить столетья, Хочу, чтоб обрели слова мои, вот эти, Бессмертный лик и мраморную прелесть…

И замолк.

— Забыл?

— Нет.

— Ну, и какие же «слова мои»? Забыл, забыл!..

— Нет. Другое.

Это вдруг оказалось совсем не трудно. Не труднее, чем обнять ее. Я не могу писать об этом…