– Это тот, что с Благовещенского собора? – заинтересовалась Евдокия.
– Он самый, матушка, – обрадованно воскликнула старуха.
– Кто же не знает этого горького пропойцу? – подивилась царица. – Дай ему волю, так он последние порты пропьет. Как его еще батюшка Анисим при соборе держит!
– Так вот я тебе скажу, голубица моя сердешная Евдокия Федоровна, – страстно нашептывала старица, подавшись вперед. Лицо ее напоминало печеную репу. Глубокие морщины густо покрывали пожелтевшую от старости кожу, и невозможно было понять, какие чувства скрываются за пластами времени. От старухи пахло прелым луком, и Евдокия невольно поморщилась, сдерживая неприязнь. – Как только я ему порошок в гречневую кашу сыпанула, так он все свое пьяное зелье позабыл. Даже на баб не смотрит. А тебе, родимая, я такое присоветую, что он все свое баловство позабудет, только на тебя, родимую, и будет глядеть.
– А ты послушай ее, государыня, – встряла в разговор Анна Кирилловна. – Боярыня дело говорит.
В крупных глазах Евдокии вспыхнул интерес. Повернувшись к боярышням, открывшим рты от любопытства, она прикрикнула:
– А ну, боярышни, подите прочь! Мне с мамками переговорить нужно.
Забрав рукоделие, боярышни проворно просочились в коридор.
– Что же это за средство такое приворотное? – спросила государыня, когда за последней девицей закрылась дверь.
– Порошок высушенной жабы, – неожиданно горячо заговорила старуха, продолжая дышать в лицо сопрелым луком. – Я его со шкурой медянки смешала, а потом уголька в него добавила.
– И что же я со всем этим добром делать буду? – рассеянно спросила Евдокия Федоровна.
– Ты снадобье в кашку сыпани, государыня.
– И много?
– Самую малость. Пару щепоток. Как Петр Алексеевич проглотит, так он, кроме тебя, ни о чем более думать не станет, – убежденно заверила старуха.
– А если заприметит? – засомневалась царица.
– Да где же ему заприметить-то! – запротестовала Марфа Михайловна. – У нашего царя в главе только одни корабли да пушки! Вон какую грязищу со дна озера поднял. Всех рыб перепугал! Тут бабы как-то белье хотели ополоскать, так только в тине перепачкались.
– А если все-таки заприметит?
– Ну ежели... – задумалась старуха. – Тогда нас обоих со света сживет...
– Ой, что же мне тогда делать! – бессильно всплеснула руками царица.
– А ты, матушка, похитрее будь, – беззубый рот яростно зашевелился. В самых уголках стал виден желтоватый налет, оставленный от проглоченной пищи. – С лаской к нему подойди. Кушанье в светелке приготовь, а когда он отвернется, так ты ему щепотку и брось, а потом перемешай. Можно даже маслица добавить для вкуса, авось и не заметит. Часу не пройдет, как он пуще всякой собачонки за тобой бегать примется.
Боярыня была неприятной. Вместо кафтана с ферязью она предпочитала одеваться в старое черное платье, доставшееся ей от прабабки, но в искусстве волхвования она была непревзойденной мастерицей. С ее помощью опоили царицу Наталью Кирилловну, когда та наведалась в дом Лопухиных на Пасху. В настольном куличе был упрятан приворот на скорую свадебку, а еще через месяц он облюбовала дочь стрелецкого головы Иллариона Аврамовича Лопухина в качестве невесты для царствующего сына.
С этого дня Марфа Михайловна Нарышкина находилась в доме Лопухиных на особом положении, потеснив прочих стариц. И даже мамки государыни посматривали на нее со страхом, опасаясь, что та может сжить их со света.
Царица всхлипнула:
– Да вот только как же я заманю его, окаянного, если он на меня совсем глядеть перестал! Говорят, что девка у него в Кокуе объявилась. Немка! Если бы я до нее добралась, так все волосья повыдергивала! – яростно сжала пальцы в кулаки царица.
– Повыдергаешь еще, Евдокия Федоровна, – смиренно пообещала боярыня. – Только выждать малость нужно... Так что с порошком-то делать? – с надеждой спросила боярыня, заискивающе заглядывая в лицо царицы.
Взяв рукоделье, царица накинула петельку, потом еще одну. Узор выходил ладным.
– Хорошо... Принеси своего порошку, – сдалась Евдокия. – А теперь иди, рукодельем займусь.
Сморщенная, маленькая, в черном платье и длинном платке, который почти скрывал ее лицо, боярыня внушала суеверное чувство всякому, кто видел ее щуплую фигуру, шныряющую по дворцу. А рука невольно тянулась к голове, чтобы спешно осенить себя крестным знамением.
– Чудо, а не зелье! – хвасталась старуха, шамкая беззубым ртом. – Кого угодно может отвадить, а кого угодно приворожить. – В ее глазах сверкнула какая-то бесовская искорка. Прожила она на белом свете немало лет, а оттого верилось, что в ее душе угнездилось немало тайн. – Приглянись мне какой-нибудь молодец, так я бы и сама такое средство ему сыпанула. Хе-хе-хе!
– Чего ты болтаешь такое, старая! – воскликнула возмущенно Евдокия. – Тебе бы о душе подумать, а ты о том же... Ладно, ступайте, боярыни, будете нужны, позову!
Поднявшись, Марфа Михайловна еще более сгорбилась, едва ли не касаясь челом пола. Вяло передвигая ногами, прошаркала до самого порога и, шагнув в сумрак коридора, будто бы сгинула.
Ближняя боярыня Анна Кирилловна встала с лавки без спешки, распрямив горделивую спину, и, отвесив царице большой поклон, широким шагом заторопилась из горницы.
Кроме двух десяток мамок, без которых царица не смела бы сделать и шагу, во дворце приютилось полсотни калек и юродивых, живших подношениями. Для государевой забавы в комнатах обитало еще три дюжины карликов и кормилиц. С наступлением сумерек они выползали из всех щелей и, нацепив ужасные хари, забавлялись, пугали обитателей дворца.
За дверью послышался какой-то неясный шорох. Наверное, окаянные готовились к ночным представлениям. Неделю назад любимый карлик государя Карлуша (названный так Петром в насмешку над шведским королем Карлом), обрядившись в бесноватого, едва ли не до смерти перепугал боярыню Плещееву. Неделю на потеху карлику старуху отпаивали настоем ромашки, и теперь Карлушу иначе как окаянным она более не называла.
Широко распахнув дверь, государыня шугнула расшалившихся юродивых:
– А ну пошли отсюда, бестии! Петра Алексеевича на вас нет, уж он бы вам задал жару! Чтобы я вас более не слышала!
Угроза подействовала. Юродивые мгновенно разбежались по коридорам.
Вернувшись в светлицу, Евдокия заперла дверь на щеколду и быстрым шагом направилась в угол комнаты. Помедлив малость, царица перекрестилась, после чего, набравшись решимости, откинула со стены парчу, под которой оказалась небольшая потайная чугунная дверь. Достала длинный ключ, вставила его в замочную скважину и потянула на себя дверь. Пламя свечей колыхнулось, залив мерцающим светом темноту коридора, узкую винтовую лестницу, круто сбегающую вниз. Всмотревшись в полумрак, царица распознала у самой стены знакомый силуэт и, придав голосу решимости, негромко произнесла:
– Проходи, Степан.
В комнату, сорвав с головы шапку, почтительно согнувшись, вошел молодой человек с ухоженной, короткостриженой бородой.
– Не побеспокоил, государыня? – озабоченно спросил гость, перебирая длинными гибкими пальцами горланную шапку.
– Я тебя ждала. Чего не постучал?
– Оно, конечно, так, – неловко произнес Степан, не смея взглянуть в лицо Евдокии. – А только голоса в светлице были слышны, вот я и затаился.
– Боярыни у меня были, рукоделием занимались. Как там Петр Алексеевич? – нетерпеливо спросил царица, приподняв красивое лицо.
Пересилил себя окольничий, посмотрел на государыню. И тут же обмер от накатившего чувства. Перед ним была не прежняя пятнадцатилетняя девица, прыткая, как егоза, с острыми занозистыми коленками, какую, ради баловства, он тискал в березовом лесу, а тридцатилетняя женщина, вошедшая в расцвет своей красоты: правильный овал лица, аккуратно очерченный закругленный подбородок с небольшой ямкой в самой середине, прямой тонкий нос, разделявший необыкновенно выразительные глаза.