Выбрать главу

— А с полком как будем?

— Старших офицеров — расстрелять. Остальных — в штрафбат.

— Так точно.

Правый член тройки кивнул серебряным ежиком, обсыпал пеплом серый мятый костюм и снова закашлялся.

— Если враг не сдается — его уничтожают, — отдышавшись, проперхал он. — Если сдается — тем более уничтожают.

Низкое зимнее солнце горизонтальным лезвием прорубило тучи. Подвески люстры выбросили снопы цветных искр. Зайчики вразбивку высветили роспись плафона. Обнаженная дебелая дама, обнимающаяся с Вакхом, выставила розовые формы. Штатский туберкулезник с трудом отвел глаза.

Следующий двигался расслабленно и устало. Он взбил височки, скрестил руки на груди коричневого бархатного пиджака и выставил ногу в обтянутой клетчатой штанине с выражением достоинства и непринужденности.

Однако донесся не изящный букет парфюма, но слабое удушливое веянье параши, кислой баланды, немытого белья — запах камеры, незабываемый каждым, кто удо стоился однажды его нюхнуть.

Он откинул голову и озвучил тишину:

— Пока свободою горим, пока сердца для чести живы, мой друг, отчизне посвятим души прек…

Конвоир без замаха ткнул его в почку и подхватил оседающее тело.

— Говорить будешь, когда я прикажу, — сказал Жуков. — «Честь». Ну-ка, что там про его честь, ты, писатель.

Правый заседатель булькнул гортанью и перелистал, ища место:

«Встретив на Невском у Александровского сада Фаддея Булгарина, поинтересовавшегося у него, почему народное волнение и передвижение войск, и не знает ли он, что это происходит, отвечал ему: „Шел бы ты отсюда, Фаддей, здесь люди умирать на площади идут“. Но сам после этого, однако, на площадь не пошел, а вернулся до угла Мойки и зашел в кухмистерскую Вольфа, где и пообедал, выпил полубутылку „Шато“, после чего поехал на извозчике домой, где и провел с женой все время до ареста…»

— Тьфу, — поморщился Жуков. — Повесить.

— Я бы хотел походатайствовать, — проокал правый и пососал моржовый ус. — Кондратий Федорович талантливый поэт, он мог бы принести еще много пользы нашей литературе. Союз писателей поможет. Прошу записать мое особое мнение — ну, выслать в Европу. Да! Для лечения. Душевной болезни. Явной.

— Добрый ты, Алексей Максимович, аж спасу нет, — сказал Жуков. — Походатайствовал? И ладно. Отказать.

— Он принесет литературе. — сказал маршал в ремнях. — Инструкцию, как шашки точить… Как там? — три ножа с молитвой в спину? Точильщик хренов! Вот самые вредные — вот эти вот интеллигенты. Подзудят — а сами в кусты. Пожрал, выпил — и домой, к жинке под бочок. А другие за них рубай, значит, серая кость. Был у меня тоже один такой… комиссар, понимаешь… ну, недолго прокомиссарил, — он белозубо усмехнулся.

Рылеев хрустнул пальцами. «Жена не перенесет», — пробормотал он…

— Чего? Лагеря? Увести.

Истопник по дуге пересек зал, стараясь ступать деликатно в мягких валенках и, не удержав, с грохотом свалил березовую охапку на медный лист под высокой голландской печью. Свежо и мерзло запахло лесом.

Бухнула петропавловская пушка. Жуков раздул ноздри.

— Полдень. — Буденный потер руки и гаркнул: — Вестовой!!!

— Ты не в степи, Семен, — заметил Жуков, прочищая ухо.

Звеня шпорами, вестовой установил поднос и сдернул салфетку.

— Степь — это классика, — мечтательно отозвался Горький, дрожащей рукой принимая стопку.

— Ну, за победу, — возгласил Жуков, поправляя проклятую звезду.

— За нашу победу, — уточнил Буденный.

Выпили. Выдохнули. Потянулись вилками.

За второй Горький прожевал ком осетровой икры и заплакал.

— Вы даже сами не знаете… черти драповые… какое огромное дело вы делаете, — всхлипнул он, пытаясь обнять Жукова и роняя жемчужину с усов на огромный варвар ский орден, вмонтированный в его иконостас, скорее напоминающий пестрый панцирь.

— Вестовой! — рявкнул в свою очередь Жуков и сделал стригущее движение двумя пальцами.

— Так точно, — прогнулся вестовой, выудил из кармана кавалерийских галифе ножницы и двумя снайперскими щелканьями обкорнал плантацию классика до уставной ширины.

Горький взглянул в подставленное зеркальце и сотрясся.

— Читать легче будет, — утешил Жуков.

— И писать, — добавил Буденный.

— По усам не текло, а в рот попало. Ха-ха-ха!

— А хочешь, шашкой добрею, — предложил Буденный, нацедил из графина и подложил классику бутерброд с жирной ветчиной. — Ты ешь, ешь, сало — оно для легких полезное.

После перерыва ввели человека странного. Чернявый, тонкий, быстрый и дерганый в движениях, он напоминал муравья. Облачен он был в какой-то рваный балахон, а солнечный свет из окон образовывал в тонких всклокоченных волосах нечто в роде нимба.

— Муравьев-Апостол, — догадался Горький. — Как же вы, батенька, с такой-то фамилией — и на кровопролитие решились? — укоризненно выставил он желтый от никотина палец.

— В том-то и дело, что не смогли решиться! — отчаянно сказал Муравьев. — Шампанского ночью выпьешь у девок — так на все готов! А утром, на трезвую голову, да по морозу, на людей, на штыки посмотришь — и понимаешь: революция — это ведь потом море крови, не остановить будет… Спросишь себя — готов ли? А душа, душа не может…

— А не можешь — так не берись, дурак! — стукнул Буденный шашкой в пол. — Либо выпей перед атакой.

— К апостолам, — тяжело сострил Жуков.

Процедуру осуждения уложили в четырнадцать минут.

— После чарки дело завсегда спорится, — подмигнул Буденный.

Свято место, которому не быть пусту, занял человечек, которого Горький, накануне добравшийся, в чтении по обыкновению на ночь Брокгауза и Эфрона, до буквы «М», охарактеризовал как мизерабля. «Вот именно, — поддержал Буденный, также разбиравшийся в карточных терминах не хуже этого интеллигента, — мизер, а, бля! А туда же лезет».

Уловивший французское слово человечек с болезненной надеждой воззвал к Горькому, торопясь и захлебываясь:

— Господа, я же во всем покаялся добровольно, все показал, господа. Я был обманут, меня использовали! Я не хотел, клянусь честью… клянусь Богом… На заседании все насели, все как один: «Цареубийцу придется покарать, иначе народ не поймет — Каховский, ты сир, одинок, своим уходом из мира ты никого не обездолишь — тебе выпадает свершить этот подвиг самоотвержения… — мне страшно вымолвить, господа!.. лишить жизни самодержца… — тирана, говорят, уничтожить, святое дело… Пожертвуй собою для общества!» Но я не стал, господа, я никогда бы не смог, не смел! Я был в состоянии тяжкого душевного волнения, в аффекте, господа!

— Чин, — тяжело отломил Жуков.

— Поручик! Обычный армейский поручик! Жил на жалованье, нареканий по службе не имел. Поили шампанским… поддался на провокацию. Завербовали! Французские шпионы! Я все написал, господа… Они пели «Марсельезу»!

— А ты?

— Не пел. Не пел!

— Отчего же? Выпил мало?

— У меня дурной французский, они смеялись! И слуха музыкального нет. И голоса… только командный, в юнкерском училище ставили. А они все — на меня: Пестеля в главнокомандующие, Трубецкого в диктаторы, Рылеев — мозг, гением отмечен, Бестужеву войска выводить — давай, Каховский, вноси лепту, убивай царя!

— Русский офицер, — брезгливо махнул Жуков.

— Гад-дючья кость, — ослепительно осклабился Буденный.

— Дорогой вы мой человек… — скорбно заключил Горький.

Жуков поворошил пухлую папку и приподнял бровь.

— Какой был военный смысл убивать генерала Милорадовича? — с недоумением спросил он.

— Солдаты сомневаться стали, — злобно вспомнил Каховский. — Герой войны, боевые ордена, раны, в атаки ходил пред строй. Его слушать стали, все могло рухнуть! Но я — я так… я не хотел… пистолет дали, и не помнил, что заряжен… я рефлекторно, господа!

— Генерала свалил — молодец, конечно… но это еще не оправдание, — решил Буденный. — Может, выслужиться хотел.