Все считают его евреем. Я в этом сильно сомневаюсь. Он ни внешне, а главное, по складу характера никак не подходит к этому племени. Нина Сельвестровна — ярко выраженная еврейка. И внешне, и по характеру. И не скрывала этого. Я уважаю таких евреев. Мне заведомо не нравятся евреи, которые прячутся за русскими фамилиями. Я считаю это предательством своей нации.
Когда дочь их выросла и вышла замуж (за русского), у них родился мальчик. Замужество оказалось неудачным, они разошлись, и она вышла за другого. Теперь уже за еврея. И снова у них родился мальчик. Нина Сельвестровна была на седьмом небе от радости. Не могла нахвалиться внуком — и красивый, и умненький. Не то что тот, от русского. Тот и сопливый, и глупый. При этом я заметил, что Владимир Алексеевич помалкивает. Не то чтоб не разделял восторгов жены, а как‑то угрюмо помалкивал. Нина Сельвестровна же бурно мечтала: «Этого уж мы воспитаем в еврейском духе…» Помнится, меня это неприятно резануло по сердцу. Потому что я знал к тому времени, что значит еврейское воспитание. Это внушение ребенку с малых лет его национальной исключительности. Я, естественно, сразу вспомнил Симкина. Его назойливое подчеркивание своей исключительности. Его тошнотворная самореклама. Тем более мне было неприятно слышать это от Нины Сельвестровны, может, даже не столько неприятно, сколько непонятно — о воспитании мальчика в еврейском духе, — что ранее, когда их дочь после десятого класса поступила в институт, Владимир Алексеевич, гордясь ею, сказал: «Я доволен, что мы воспитали настоящую русскую бабу». Именно так он и сказал: «русскую бабу». Помнится, Нина Сельвестровна кивком подтвердила его слова. Почему? Если исходить из принципа — я сегодня умней, чем вчера, то это еще куда ни шло. А если это нечто другое?..
Дело в том, что я всегда верил и верю в порядочность Владимира Алексеевича. И мне непонятно их «разночтение», если можно так выразиться по национальному вопросу: он явно гордился тем, что они воспитали настоящую «русскую бабу», а она мечтала вырастить внука и воспитать его «в еврейском духе»? Зато мне понятно становится, почему Владимир Алексеевич последнее время, перед смертью, настигшей его в Москве, когда он гостил у дочери, как‑то поник, стушевался, как будто угодил под некий нравственный гнет.
А понять это помог мне случай с моим другом детства Толиком Горбуновым. Мы взрослели вместе. Он жил на улице Кирова, я на Кольцовской. Это возле Мефодиевского рынка в Новороссийске. Увлекались живописью, пели в хоре Яши Добрачева в клубе им. Маркова. Потом судьба нас развела. Я очутился в Сибири, он женился на ростовчанке и стал солистом ростовской филармонии. Или оперного театра. Не знаю точно. Мы все радовались за него — участник самодеятельного хора стал профессиональным певцом, солистом! Без специального образования! А ларчик просто открывался — жена его была еврейка. И по этой причине перед ним открылись все двери. И солист, и трехкомнатная квартира, и все прелести жизни. Но не долго длился этот «рай». Его стали «приручать». Объевреивать.
Как это делается? Собирается еврейский междусобойчик. Шикарно накрытый стол. Пьют, едят, базарят развязно. Конечно же, о своей еврейской исключительности и о глупости русских. Втягивают его в этот разговор. И не просто, а чтоб он тоже «полоскал» своих русских. А ему, Толику, не захотелось это делать. И ему тут же продемонстрировали, что бывает с мужем еврейки, если он не желает «объевреиваться». Разыгрывается омерзительная сцена — чья‑нибудь жена орет благим матом на своего мужа, а то еще и колотит по морде, приговаривая — ты, скотина, почему не постирал мои трусы?!
Получив этот наглядный урок, Толик, гордый, характерный человек, возмутился дома этой сценой, когда они с женой вернулись из гостей. А она заявила: «Тебя ждет то же. Ты думаешь, солистом стал за красивые глазки? Или за фигуру Аполлона? Помни и никогда не забывай, кому ты обязан своим положением и этой квартирой…»
И Толик взбунтовался. В результате — ни жены, ни квартиры, ни блестящего будущего. Разбитый и обескура женный прикатил он в Новороссийск в родительский дом, что на улице Кирова на Мефодиевке. Где и поведал мне обо всем этом за рюмкой.
Великолепный еще, время от времени демонстрирующий мне свой сочный баритон, он подливал мне в рюмку самогон, подкрашенный под коньяк, сожалея и плача о двух милых дочерях. Я советовал ему вернуться в семью, хотя бы ради дочерей, помириться с евреями. Ни в какую!