Выбрать главу

Я не знала, что делать. Одной ехать не хотелось. Позвонила Марье Аркадьевне и сообщила ей о моем разговоре. Она сказала, что теперь делать нечего, придется ехать. Иначе он так разозлится, что из моего дела ничего не выйдет. Она сейчас же приехала, очень взволнованная: «Ну теперь начнутся упреки. Он всегда требует к себе исключительного внимания и очень мнителен. Я уже знаю его».

В это время пришел из соседнего номера знакомый Марьи Аркадьевны господин Ч. Узнав, что мы собираемся к Распутину, он начал просить нас взять его с собой. Ему бы очень хотелось познакомиться со «всемогущим старцем», как называли его здесь. Мы согласились, но предупредили, что сначала войдем без него. Он будет ждать в автомобиле. Если Распутин согласится принять его, мы позовем.

Мы поехали на Гороховую, 64. Распутин сидел в столовой между двумя дочерьми — Марой и Варей. Встретил он нас, как мы и ожидали — упреками: почему я не показывалась? Почему скрыла свой приезд?

Когда он злится, лицо у него делается хищным, обостряются черты лица и кажутся такими резкими. Глаза темнеют, зрачки расширяются, и кажутся окаймленными светлым ободком. Однако постепенно настроение у него улучшилось, и он развеселился. Расправились морщины и глаза засветились лукавой добротой и лаской. Удивительно у него подвижное и выразительное лицо. Марья Аркадьевна улучила минуту и сказала, что с нами приехал знакомый, который жаждет познакомиться с ним и ждет его приглашения в автомобиле. Неожиданно он вскипел необузданным гневом. Лицо его пожелтело. Глаза мрачно и зло сверкнули, и он грубо закричал:

— А, так вот почему ты скрывала от меня свой приезд! Ты с мужиком из Москвы прикатила. Хороша! Просить меня о деле приехала, а сама привезла своего мужика. Расстаться с ним не смогла. Так вот ты какая. Я ничего для тебя не сделаю. Можешь уходить. У меня есть свои барыньки, которые меня любят и балуют. Уходите, уходите! — кричал он и побежал к телефону.

Мы были до того ошеломлены этой грубой выходкой, что сразу лишились речи. Бессмысленно стояли и смотрели на него. А он в это время вызвал кого‑то по телефону и говорил, задыхаясь, нервно вибрирующим голосом:

— Дусенька, ты сейчас свободна? Я еду к тебе. Ты рада? Ну жди, я сейчас буду.

Повесил трубку и с торжеством посмотрел на нас.

— Мне не нужно москвичек; не нужно. Питерские барыни лучше вас, московских.

Обида и злоба душили меня. Я порывисто выбежала в переднюю и, несмотря на все усилия, не могла сдержать слез. Надевая шубу, не попадая в рукава, я повторяла:

— Никогда нога моя больше не будет у этого грубого мужика. Ничто не заставит меня быть у него.

Мы бросились из его квартиры. Вдогонку он еще что-то кричал нам, но я не разобрала. Волнуясь и плача, мы рассказывали г. Ч. о тяжелой сцене, которую только что выдержали из‑за него. Марья Аркадьевна была в отчаянии. Ей очень был нужен Распутин. Она хлопотала об очень важном деле. Но я уже не могла думать о деле, я не могла вынести мысли о нанесенном мне оскорблении.

Каково же было мое изумление, когда утром рано в телефоне я услышала мягкий голос Распутина: «Дусенька, не сердись на меня за вчерашнее, уж очень я был обижен. Я думал, ты приехала ко мне, а ты привезла мужика. Я тебя так долго ждал. Мне очень обидно и больно было. Я и рассвирепел. Нет, нет ты не вешай трубку. Выслушай. Теперь я знаю в чем дело: мне рассказала Марья Аркадьевна. Приезжай сейчас ко мне и брось сердиться.

Я ответила, что не приеду, так как слишком возмущена, и свежа обида. Тогда он сказал, что сам немедленно приедет, и действительно через час он приехал. Был очень кроток, ласков, извинялся, просил не сердиться. Но странно, смущен своим поступком он все‑таки не был. И чувствовалось, что он даже не понимает нашей обиды. Что‑то в нем было до того первобытное, до того чуждое нашему пониманию, что даже сердиться нельзя. Верно кто‑то сказал — в нем дикая непосредственность; наверно, через таких Бог общается с Человечеством. У меня даже как‑то сразу обида прошла. Хитрый он и умный — это несомненно — и в то же время дикарь, не знающий удержу своим желаниям. Неукротимый! Я улыбнулась своим мыслям о нем — уж очень он диковинный, а он, поняв, что я не сержусь, — засиял.