Выбрать главу

– Разве это доказательства?

– Нет, конечно, но все равно интересно, правда?

– А что говорит Турн?

– Говорит, что это все чушь. Одна и та же картина не может висеть на двух стенах одновременно.

– Если только напротив нет зеркала.

Хенсон подмигнул.

– Ты прямо мои мысли читаешь.

Эсфирь недоуменно уставилась на него.

– Ты хочешь сказать…

– Картины две, – посерьезнел он. – Антуан говорил, что Ван Гог часто делал авторские копии. Например, для своих друзей, об этом широко известно. Кроме того, Ван Гог – видимо, из-за своей душевной болезни – проявлял симптомы гиперграфии, когда больной одержим потребностью что-то лихорадочно рисовать или писать – буквально десятки страниц за один присест. В таком состоянии он мог делать копию за копией, холст за холстом. А еще, по словам Антуана, Ван Гог как-то раз узнал о том, что Гоген наконец собрался поселиться у него в доме. Так вот, он за короткий период написал невероятное число картин, а все для того, чтобы Гоген увидел дом, полный искусства. Итак, один портрет оказался у Минского, а второй – в музее «Де Грут». Вот и все объяснение, не так ли? Если, конечно, не считать, что нашу картину Турн принимает за полотно из музея.

– Мартин, – сказала Эсфирь, – от тебя мигрень начинается. Точнее, усиливается. Неважно. Оставь меня в покое.

– Ну, это просто версия такая. Настоящих доказательств не нашлось. Антуан говорит, что неоспоримых упоминаний нет про обе картины, даже в письмах Винсента. Но все равно это версия. То есть не просто притянутая за уши вероятность.

Эсфирь скрестила ноги. Минский, Мейер, Мейербер… Какая разница? Табакерка, которую Мейер однажды пытался заложить, была частью награбленных сокровищ Мейербера. А если найденная картина принадлежала Федору Минскому, то тем более она может свидетельствовать о бесчинствах Мейербера. Ведь он работал на французских нацистов, и, стало быть, Сэмюель Мейер, спрятавший полотно у себя на чердаке, в самом деле является Мейербером. А с другой стороны, если портрет не принадлежал Минскому, а был украден из музея «Де Грут», то столь же вероятно, что Мейербер или его подручные организовали кражу незадолго до прихода союзников. Словом, для Эсфири все сводилось к одному знаменателю, а именно: Сэмюель Мейер, ее отец, держал у себя Ван Гога, и как раз потому, что он, скорее всего, и был тем самым Мейербером. И неважно, кому принадлежал Ван Гог. Главное здесь, что ее отец оказался гнусным предателем.

– У меня рейс сегодня вечером. Разбирайся сам, – сказала она. – Мне никаких разгадок больше не надо.

– В самом деле? А я-то хотел тебя убедить остаться, – ответил он.

– А зачем мне это нужно, Мартин? Здесь ничего нет, кроме боли.

– Кто-то убил твоего отца и чуть было не отправил на тот свет тебя. Причем возможно, что из-за этой картины. Если ты присоединишься ко мне, то мы вполне можем распутать все до конца. К тому же у тебя есть навыки, которые вполне можно употребить на исправление многих несправедливостей. Дай мне только шанс все объяснить.

– Я просто свидетельница, и точка. Ты что, хочешь сделать из меня частного сыщика?

– А чего ты боишься?

Она рассмеялась.

– Ничего, если не считать, что меня уже скинули с лестницы и нафаршировали пулями. Но тебе-то это все равно, естественно…

Хенсон встал и наклонился над ней.

– О нет, ты не этого боишься, – с улыбкой сказал он. – И ты сама это знаешь. Свидетелем был твой отец. Тебе просто неизвестно, как так вышло, вот и все.

Под его пристальным взглядом Эсфирь почувствовала себя раздетой и беззащитной. Этот Хенсон будто видит вещи, которые должны оставаться ее тайной! Как он смеет?! Чисто машинально рука девушки взметнулась, чтобы влепить пощечину, однако он непринужденно перехватил ее у запястья. Скорость его реакции неприятно удивила, хотя главное оскорбление она увидела в том, что Хенсон осмелился заблокировать удар. Собрав пальцы в положение «рука-копье», она ткнула ему в солнечное сплетение, но лишь зацепила полу пиджака, потому что он ловко увернулся, отступив вбок. Она тут же вырвала перехваченную руку и на этот раз нанесла уже серию коротких тычков – три, четыре, пять раз. Каждую атаку он немедленно блокировал, и ей пришлось пустить в ход колено. Он вновь увернулся, и основной удар пришелся на внешнюю часть бедра. Зацепившись каблуком за ковер, Хенсон с грохотом обрушился на стол, припечатав его к стене. Основанием ладони она попала ему под подбородок, но еще в падении он успел подсечь девушку ногой. Эсфирь словно косой срезало. Сильно ударившись копчиком о пол, она затылком угодила в стойку кровати, и новая боль, смешавшись с муками от незаживших ран, заставила ее вскрикнуть.

Теперь они оба лежали на полу, задрав колени. Хенсон закашлялся, стараясь восстановить дыхание. Девушка сначала просто тяжело дышала, потом повернулась на бок и всхлипнула. Какое унижение! То, что началось дамской пощечиной, обернулось чистым сумасшествием. Ей захотелось врезать ему ногой, вцепиться ногтями в лицо, но она понимала, что источник боли кроется вовсе не в нем. Боль гложет изнутри. Эсфирь могла обвинить Хенсона в назойливости или приписать свои страдания похмелью или недавно полученным ранам, однако в конечном итоге правда в том, что она потеряла самоконтроль. Почему, ну почему мать ничего не рассказывала про Мейера? Почему ей теперь приходится все расхлебывать в одиночку? Да, Хенсон прав, теперь она это понимала. Ее страшит вовсе не опасность, а те новые сведения, что она может узнать про своего отца. Перед глазами всплыл фотоснимок: французские евреи смотрят на нее из-за колючей проволоки.

Хенсон снова прокашлялся. Его рука опасливо коснулась плеча девушки.

– Пойдем со мной. Тебе надо выпить кофе. Все в порядке. Я тебе все объясню, ладно? А если потом захочешь вернуться в Израиль, я не стану мешать.

Спрятавшись от довольно холодного воздуха, дующего с озера Мичиган, ресторанчик на первом этаже гостиницы всеми силами пытался выдать себя за летнее парижское кафе, наивно забывая, что именно открытость всем ветрам и уличной суете делает парижское кафе парижским. Кроме того, оно было полностью изолировано и от чикагского неба, которое даже в июне обеспечивало регулярной порцией сырости гостиничные балконы, двадцатиэтажным кольцом вздымавшиеся к стеклянной купольной крыше. С поручней свешивались ползучие растения, обшитый латунью эскалатор вел к дорогим магазинам на втором и третьем ярусах, а на подиуме царил гигантский рояль, поджидавший певицу, чей слабенький и слащавый голосок в очередной раз примется портить замечательные песни.

– Кофе-латте. Двойной, – сказала Эсфирь официанту.

Выведенный из глубокого раздумья, Хенсон, кажется, пару секунд не мог понять, что от него требуется.

– Э-э… Капучино, пожалуй. Или нет, просто обычный кофе и стакан воды.

Официант скупо кивнул и скользнул в сторону.

– Здесь можно заказать и выпивку, – предложил Хенсон. – Говорят, помогает. Похмелье все-таки…

– Ах, что вы говорите…

– Ну, я не знаю. Вроде бы.

– Не знаете? У вас что же, никогда не было похмелья?

– Да нет. Я много-то не пью.

– Боже, – сказала Эсфирь. – Вы даже сами не подозреваете, какой вы странный, мистер Хенсон.

– Во всяком случае, я не ханжа! – возразил он. – Просто не люблю напиваться. Не люблю терять самоконтроль.

– Комментарии излишни, – проворчала она. – Анально-ретентивный типаж.

Он дернул плечом, словно желая сказать: «Меня еще и не так обзывали». Впрочем, он избегал смотреть ей в глаза, делая вид, что разглядывает ресторанный зал, огромным цилиндром уходящий вверх, под самую крышу.