Из низенькой дверки в дальнем конце помещения появился старичок в пожелтевшей от времени футболке и тапочках. Подагрические пальцы правой руки сжимали черную курительную трубку, хотя табак, кажется, так и не был зажжен. Похоже, старичок несколько растерялся, увидев людей в своем магазине.
– Dag[12], – помедлив, сказал он.
– Вы говорите по-английски? – спросил Хенсон.
– Ja, – ответил тот. – Моя мать была англичанкой.
– Меня зовут Мартин Хенсон, а это Эсфирь Горен, моя коллега.
– Ja?
– Это вы Антон Худелик?
– Да.
– Не могли бы вы нам помочь? Понимаете, нам хочется как можно больше узнать про музей «Де Грут»…
Старичок кивнул.
– А, картина? Ван Гог?
– Да-да-да… Точнее, и она тоже.
– Это вы на нее претендуете?
– Нет, – быстро ответил Хенсон. – Мы пытаемся найти законного владельца.
Кислое выражение на лице Худелика тут же растаяло и сменилось улыбкой. У него недоставало одного переднего зуба.
– Может быть, это я?
– Поверьте, если вы сможете доказать свое законное право, то мы сделаем все, чтобы она стала вашей.
Улыбка опять превратилась в кислую гримасу.
– Эх, молодой человек… Я просто пошутил. Да и что бы я делал с такой кучей гульденов? Купил бы себе золотой гроб? Даже такой юноша, как вы, не успел бы их потратить до смерти. А я? Ха!
Шлепая задниками тапочек, он подошел к письменному столу, выглядывавшему из-за книжных круч, и там уселся в скрипучее кресло.
– Вы помните музей «Де Грут»? – спросила Эсфирь.
– Конечно. Так, ничего особенного. Впрочем, была там одна греческая вазочка, которая мне нравилась… Ахилл и Гектор.
– А Ван Гог? Вы помните его автопортрет?
– О, ja, дикая штучка… Жил-был один ненормальный голландец, потом он уезжает во Францию, где сумасшествие считается государственной религией, и там он становится художником. Нет, не было великих мастеров после Рембрандта. На нем завершилась живопись. А этот тип… Заставил всех думать, будто всякий маляр может стать ор-ригиналом, ж-живописцем. Конец искусства, вот что я вам скажу.
– М-м… Возможно, в чем-то вы и правы… – осторожно заметил Хенсон.
– В чем-то! Я прав во всем! – воскликнул Худелик. – А тот музей… Знаете, после того как его разграбили германцы, там ничего не осталось. Так что его даже и не открывали вновь. Что же касается школы, то она всегда дышала на ладан, а когда фермеры ушли с земли, учеников вообще не осталось. Ее закрыли в сорок девятом, а монахини уехали куда-то в Ист-Индию.
Эсфирь подошла к столу.
– У нас так мало сведений о том времени… Вы не могли бы вспомнить что-нибудь поподробнее насчет музея, особенно про Ван Гога?
Худелик задумался, покусывая свою незажженную трубку.
– Там было фойе с охранником, потом главный зал, где mijnheer и mevrouw[13] Де Грут со своими детьми держали собранную коллекцию. Типа той вазы. Еще какие-то вещи из синагоги, которую испанцы сожгли в период Оранжевых войн… И коридор. Там на стенах висели пейзажи. В основном кто-то из местных художников конца прошлого века… Да мне кажется, никому это даже и не было интересно. Коровы да пастухи… молочницы… туман… Такие, в общем, вещи. Впрочем, кое-что мне нравилось.
– Гостиничный жанр, – пробормотал Хенсон.
Худелик недоуменно поморгал, затем продолжил свой рассказ:
– Да, так я и говорю, коридор. Коридор вел в старую семейную часовню. Круглая такая, с высокими окнами. И на каменном алтаре – картина этого самого лунатика. Будто бы его считают апофеозом всего искусства. Нет, вы представьте! На алтаре! – Старик покачал головой. – Хотя, конечно, ее так проще охранять. Только один вход, он же выход. Пит Дейк просто сидел в часовне и вроде как охранял. Мы еще шутили, что он там сидит как сыч и носа наружу не кажет.
– Пит Дейк? И что с ним случилось потом?
– Берген-Бельзен.
– Он был евреем? – спросила Эсфирь.
– Да нет же, католик. Но прятал у себя одну еврейку. Мне кажется, он был в нее влюблен. По крайней мере, мне так отец говорил. Да, кстати, мы вот не очень-то жаловали хранителя, а ведь с ним приключилось то же самое…
– Постойте… Разве Геррит Биллем Турн не был хранителем?
– Был. Только потом. Я же говорю, сначала хранителем был Хуген. А его невестка оказалась коммунисткой.
– Получается, нацисты его арестовали, и тогда Турн занял эту должность?
– Ja, он был очень молод, но кроме него больше никого не осталось. Он же был секретарем Хугена. Говорят, именно он занимался делопроизводством и перепиской, потому что у Хугена это получалось не очень складно. Да, и еще говорят, что Хуген хотел кое-что раздать из коллекции.
Эсфирь с Мартином переглянулись.
– Раздать? – переспросил Мартин.
– Ходили слухи, что он отправил несколько вещей фельдмаршалу Герингу, и вот почему немцы заинтересовались этой коллекцией. В конце концов, Бекберг далеко не Роттердам.
– Вы хотите сказать, он таким способом пытался их задобрить?
– Скорее, выкупить жизнь дочери. А может, хотел получить более высокий пост, – ответил Худелик. – Я не знаю. Возможно. Но ничего не вышло. Жену они расстреляли прямо на улице, а Хуген вместе с сыном пропали в Берген-Бельзене.
– Похоже, вам повезло.
– О, так я ведь не еврей, – сказал Худелик. – Я себя вел как истинный ариец. Только они не знали, что у меня в сердце. – Он замолчал и невидяще уставился перед собой, словно заново переживал события прошлого. – Меня все время подталкивали вступить в партию голландских национал-социалистов. Отец уговорил. У него был радиопередатчик. И когда я слышал какие-то интересные вещи, он их передавал англичанам. А королева Вильгемина наградила его медалью. Сама королева, представляете? – Он показал пальцем на один из шкафчиков. – Мы были отличными шпионами, нет?
Действительно, за пыльным стеклом угадывались какие-то военные реликвии.
– Это очень смелый поступок.
– Я не герой. Впрочем, было трудно понять, что делать. Иногда мне казалось, что я делаю вовсе не то, что надо. – Он словно читал мысли Эсфири. – Я понимаю, сейчас это звучит странно, но тогда были совсем другие времена.
– Вы упомянули, что Турн писал письма за Хугена. И письма к Герингу тоже?
Хенсон что-то пометил у себя в блокноте. Может статься, эта ниточка куда-то приведет. Как ни крути, а корреспонденция Геринга по большей части пережила войну.
– О, конечно. Геррит очень даже с большим удовольствием был членом партии.
– Нацистской партии?!
– Ja, ja. Именно поэтому он до конца оставался хранителем музея.
– А почему вы сказали, что с удовольствием?
Худелик усмехнулся.
– Вышагивал как индюк, гордый такой. Затянется в форму и челюсть вперед, будто Муссолини.
– А он участвовал в расправах над евреями? – спросила Эсфирь.
– Так, немного.
– Что значит «немного»?
– Ну, науськивал разных хулиганов. Выступал с речами. А когда, скажем, человека повалят на землю, он пару раз мог пихнуть его ногой. Однако это все показное. Он был трус и слабак.
– И что, он потом не понес никакого наказания? – удивился Хенсон.
– О, мои юные друзья… Вы прекрасны и сильны. Или, по крайней мере, так про себя думаете. Но вы и понятия не имеете, что тогда творилось. Кто-то был напуган, а кто-то струсил до такой степени, что… Власти не могут наказывать за слабость характера. Не то пришлось бы расстреливать половину голландцев, переживших войну. Впрочем, потом им внятно объяснили, что к чему. Расстрелов было в достатке, не переживайте.
– И все же… ваш друг Турн отделался только легким испугом?
– Юная леди, я ведь не обязан отвечать на ваши вопросы, не так ли? К тому же я старый и больной человек.
Он сел обратно в кресло. Хенсон потянул Эсфирь за локоть, и девушка отступила на шаг, мрачно разглядывая пол.
– Нам могут помочь даже самые незначительные детали, – сказал Хенсон.
– Ну, во-первых, – смягчился Худелик, – никакой он мне не друг. Против Геррита я сам давал показания.