«Какое право имела я, присваивать прерогативы и гордость свободной женщины? — спросила я сама себя и самой же себе напомнила: — Рабыня себе не принадлежит. Она принадлежит её владельцу. У неё нет ничего, что она могла бы защищать, нет чести, которую можно было бы хранить, никакой субъектности, которую можно было бы стремиться сохранить изолированной и ненарушенной».
«Да, я не свободная женщина, — подумала я. — В некотором смысле я никогда ей и не была. Я не была свободной. И я не хотела быть свободной. Я была бы вполне удовлетворена тем, чтобы быть позорной рабыней. Это было тем, чем я была и хотела быть. В таком случае, есть ли смысл огорчаться из-за своего поведения в Комнате Белого шёлка? Может, следовало бы сожалеть только о том, что я, возможно, не была настолько приятна для мужчин, насколько могла бы и насколько им хотелось?»
Более того, я начала подозревать, чем я могла бы стать, была готова стать и даже хотела стать, в их руках. А хотела стать рабыней.
Капюшон сдёрнули с моей головы, и я, сделав глубокий вдох, зажмурилась, ослеплённая светом, резавшим глаза.
Мне сунули небольшой лоскут ткани, в который я тут же вцепилась.
Проморгавшись, прижимая ткань к себе, я принялась озираться.
Я находилась в камере, квадратной, относительно небольшой, приблизительно восемь на восемь футов, одна из стен которой, обращённая к улице была зарешечена. Пол камеры располагался фута на четыре выше уровня мостовой, так что оттуда, учитывая редкие прутья, можно было легко рассмотреть то, что находилось в камере. Слева от решётки, на том же самом уровне, что и пол камеры имелась круглая цементная платформа, застеленная потёртым грязным алым ковром. С улицы на цементную платформу можно было подняться по ступеням, несомненно, по тем самым, по которым меня проводил сюда охранник. Его, кстати, уже не было. Из клетки на платформу вёл короткий проход, попасть на который можно было через зарешеченную дверь.
В камере помимо меня находилось ещё шесть девушек, а у двери стоял крупный мужчина в одной набедренной повязке и разглядывал меня. Судя по всему, это был помощник работорговца.
Под его пристальным, оценивающим взглядом я ещё крепче сжала ткань.
Все девушки были одеты в короткие распашные туники, и у каждой имелось по короткой белой простыне. Некоторые кутались в неё, другие просто держали её под рукой.
То, что я прижимала к себе, оказалось такой же туникой и простынёй, как и у остальных.
— Какая же она глупая, — рассмеялась одна из них.
Признаться, я порядком растерялась, я просто не знала, что должна делать.
Мне отчаянно хотелось одеться. Теперь, когда с меня сняли капюшон, я внезапно со всей ясностью осознала свою наготу. Я застыла в растерянности и страдании. На мне в тот момент не было даже ошейника. Что если кому-то из людей снаружи придёт в голову заглянуть в клетку? Впрочем, у меня, конечно, имелась и другая отличительная отметина.
— Точно глупая, — поддержала её другая девушка.
— Так она же варварка, — заметила третья.
— Мне можно одеться, Господин? — наконец, выйдя из ступора, спросила я.
— Да, — буркнул мужчина и, отвернувшись, через мгновение оставил камеру, закрыв и заперев за собой дверь.
Несколько запоздало я вспомнила, что рабыня не может одеться не получив на это разрешения. В большинстве случаев у рабынь, конечно, есть постоянное разрешение на ношение одежды, но это разрешение может быть аннулировано владельцем в любой момент. Это в чём-то похоже на речь. Рабыня не должна говорить без разрешения, но многим дано постоянное разрешение говорить, которое, конечно, может быть отобрано в любое время. Для тех, кого могли бы заинтересовать такие вопросы, поясню, постоянное разрешение одеваться предоставляется чаще, чем постоянное разрешение говорить. Вероятно, найдётся не так много того, что могло бы глубже убедить женщину в её неволе, чем необходимость просить разрешение говорить. Бывает, постоянное разрешение говорить отменяется на несколько анов, или дней, или даже недель, чтобы она могла лучше осознать, как ей нужно это разрешение, и тот факт, что оно не обязательно будет предоставлено. Возможно, ей отчаянно хочется поговорить. «Могу ли я говорить, Господин?» — спрашивает она. «Нет», — сообщают ей, в очередной раз напоминая о её ошейнике и клейме.