— Ну, что ты хочешь, фата Моргана? — не выдержал Тоньо.
Наверное, если бы она сейчас сказала: «Отрекись от Испании, дай присягу мне», — Тоньо бы согласился. Поклялся бы служить ей и… и служил бы. Честно и верно. Пока их обоих не вздернут на одной рее.
Она не сказала. К счастью. Или к несчастью. Вместо этого выдохнула, ломко и тихо:
— Скажи, будешь любить меня?..
— Да. Буду. Морган, да!
Тоньо потянулся к ней связанными руками, коснулся груди — нежной, как сливки. А она, грозный пират Морган, улыбнулась. Почти засияла. Широко раскрыла глаза, подалась чуть назад, направила его рукой и медленно-медленно опустилась.
Вскрикнула шепотом.
Тоньо застонал вместе с ее вскриком — от тесноты, жара… и ни с чем не сравнимого ощущения тонкой преграды, подающейся ему, рвущейся…
Он замер, зажмурившись и вытянувшись струной, чтобы не дернуться вперед и вверх, насаживая ее на себя всю, до донышка, и услышал тихий всхлип, шипение сквозь зубы. Она задвигалась, пока медленно. Почти осторожно. Ее пальцы смяли рубашку, вцепились в ткань.
Поймав ее руку, Тоньо переплел пальцы, и потянул к губам, и целовал, пальчик за пальчиком, пока она двигалась на нем, едва подаваясь навстречу.
Это было — волшебство, опасность, тайна, и так правильно и хорошо, даже эта чертова веревка на его руках была правильной, потому что он — ее, фаты Морганы, покорный пленник и в то же время заботливый господин. И веревка — всего лишь напоминание о том, что она — не добыча, а подарок, что она выбрала его сама.
Она почти не стонала, только дышала неглубоко и рвано и вздрагивала от его поцелуев… Пока не рванула рубашку, запрокинув голову, не прокусила — лишь бы не кричать — губу. Тонкая красная струйка потекла на подбородок, на шею, и Моргана сжалась вокруг него так тесно, так сладко — что он, забыв обо всем, рванулся вверх, в нее, глубже, и со стоном выплеснулся — не замечая, что почти ломает тонкие пальцы, так и сжатые в его ладонях.
Его заставил опомниться тихий стон, очень похожий на его имя. Разжав руки, он снова поднес ее пальцы к губам, поцеловал. А она — убрала руку и соскользнула, пряча глаза. Села на край постели, снова. Посмотрела исподлобья, склонив голову. Бесшабашная улыбка, тревога в глазах, вся — один сплошной вопрос и вызов. Безумная смесь робкой девственницы и драчливого мальчишки.
Фата Моргана.
Похоже, сегодня дьявол получит еще одну душу.
— Иди ко мне, — позвал Тоньо.
Одному было холодно и неуютно. А она — горячая, нежная… и до рассвета еще не меньше трех часов. Целая жизнь.
Из темных колдовских глаз ушла тревога, будто он ответил на вопрос. И Моргана, чудо морское, легла с ним рядом, оплела руками и ногами, как водорослями. Прижалась. Шепнула что-то невнятное, а может, и не шепнула, может, это волны за бортом шелестели или кричали дельфины и плакали чайки над висящим на рее чучелом пирата Моргана, смешным соломенным чучелом, и капитан Родригес грозился посадить чучело в карцер, потому что оно запачкало палубу флорентийским вином… А Тоньо смеялся вместе с чайками, и ему было хорошо и уютно, и он точно знал, что они никогда не поймают сэра Генри Моргана, потому что его нет и не было никогда, потому что сэр Генри Морган — это фата Моргана, наваждение и обман.
Глава 5,
в которой дьявол не желает покупать душу
Он проснулся свежим и бодрым, словно проспал девять часов в собственной постели, в университетском городе Саламанка, и не было ни убийц, ни приватного разговора с Великим Инквизитором, ни флотской службы. Словно вчера пираты не потопили «Санта-Маргариту», оставив в живых лишь дюжину человек из всей команды. Словно на руках его нет веревки, а рядом не спит сэр Генри Морган, за голову которого королева Изабелла дает шесть сотен дублонов. Словно он не поклялся перед Господом Иисусом и Девой Марией избавить Испанию от напасти — сегодня же, едва рассветет. Не зря же он дал Моргану слово не пытаться его убить лишь до рассвета. А значит, пора. Вот он, рассвет, — только перед рассветом море звучит так пронзительно-тоскливо и сереет полоска неба над горизонтом.
И вот он, проклятый Морган.
Спит, обняв его тонкими руками, укрыв его своими волосами. Ее дыхание щекочет грудь, и шея такая хрупкая, переломить — что тростинку.