Жили как все, и дом был как у всех. Небольшой, на деревянном каркасе с заполнением щебенкой и штукатуркой, под четырехскатной черепичной кровлей и с пятью окнами со ставнями по фасаду; высокий цоколь, сложенный из нетесаных камней, служил сзади еще одним этажом, а над ним — эркер на деревянных подпорах. Двор окружали каменной, под черепицей, оградой; в глубине — сарай и колодец. И много-много цветов — мальвы, герань, гвоздика, левкои, хризантемы, львиное сердце…
Болгарские дома снаружи очень скромны, но внутри у хороших хозяев все радует глаз чистотой, опрятностью, уютом. Обстановка самая неприхотливая: низенький круглый столик, несколько треногих табуреток для отца, старшего сына и гостей, стенной шкаф да сундук. Над очагом на цепях и крюках висят казаны; для тепла в холодные самоковские зимы — мангалы и печка; дымоход выведен высоко над крышей и увенчан затейливо украшенным керамическим колпаком. В комнате-кыште пылал очаг, рядом соба — ниша, где ели и спали и где был мендер — небольшое возвышение для приема гостей и хижа — подсобное помещение для хозяйки. Почти в каждом самоковском доме были стенные часы (видно, ценили время!) — для Болгарии тех лет большая редкость. Все застлано домоткаными коврами из козьей шерсти и многоцветными чергами — тряпичными половиками: на них спали, ими же укрывались, вместо подушек — набитые соломой изголовицы. Царвули — крестьянскую обувь из сыромятной кожи — оставляли у порога, а в доме ходили в вязаных шерстяных чулках — чорапах.
Почему тот или иной становится художником — на этот извечный вопрос вряд ли возможен достаточно исчерпывающий и убедительный ответ: слишком многое из самого существенного сокрыто в потаенных глубинах человеческой психики, склада характера, природной одаренности. Но почему он становится именно таким художником, а не иным, тому есть много причин. Одна из них — среда его детства и всей последующей жизни, все то, что его окружало и что было для него если не идеалом, то естественной и привычной нормой, среда, в которой формировались его личность и художническая индивидуальность. Для Захария Зографа это была среда народного творчества, древнего, но на те времена живого и полного энергии, неотъемлемого материального, эстетического и духовного компонента всего бытового и трудового уклада болгарина первой половины XIX столетия. Искусство этого рода не было отделено от жизни и быта, оно сливалось с ними в единую, нерасчленяемую целостность. Не было профессионального театра и актеров, не было профессиональных музыкантов и поэтов, не было письменной художественной литературы («книжнина» означало книжность вообще, литературу в самом общем смысле), но все или, во всяком случае, очень многие были и музыкантами, и певцами, и танцорами, и поэтами, и рассказчиками. И многие — художниками, но не в смысле зографов, то есть иконописцев, а в более широком понимании слова.
Что видел и слышал Захарий в детстве и отрочестве, мы не знаем, но знаем, что, как и каждый болгарин той поры, мог и должен был видеть и слышать. Знаем, какие песни могла петь ему мать и какие мог слышать он в полях под Самоковом, где жницы протяжно пели о горькой доле красавицы-певуньи, среди бела дня похищенной турками-насильниками; а еще они утром пели о начале работы, днем, не разгибая спины, об отдыхе, вечером — о близком конце ее. Какие веселые сказки о Хитром Петре, какие легенды могли рассказывать ему — о чудесных самовидах, живущих на высоких горах и в дремучих лесах, о храбрых и гордых Момчиле и Марко Кралевиче, побеждавших несметные полчища врагов, об отважных юнаках и гайдуках, не смирившихся с иноземным гнетом.
И конечно, знал народную песню «Захотел гордый Никифор…» — о византийском императоре, нашедшем свою погибель в битве с болгарами в 811 году.