На темную деревянную лестницу черного хода они взбежали за полминуты. Горшенин рванул дверь. В общей палате было темно и, как им сперва показалось, спокойно по-обычному. И лишь когда из Губановой спальни, давя друг друга в дверях, толпой стали вываливаться ребята (кто-то хватился, что нет Кали), Горшенин и Андрей Серафимович поняли, что все койки большой палаты пусты.
Расшвыривая встречных, Горшенин вступил в Губанову палату. Окно было разбито, и в него врывался холод. На полу еще шевелилась поредевшая куча, слышались редкие удары, восклицания. Ребята, заметившие Горшенина и появившегося вслед за ним ночного воспитателя с фонарем, старались незаметно прошмыгнуть к себе в палату, залезть под одеяло и сделать вид, будто спят.
Несколькими ударами Кирилл Горшенин разогнал замешкавшихся. То, что исполкомовец увидел, заставило его брезгливо и горько скривить губы. На полу лежал Губан. Луна ярко освещала его закинутую назад голову с острым, выпяченным подбородком. Мочально-рыжие взъерошенные волосы его были выдраны клочьями и валялись на полу, рубаха вся располосована. Избитое, расцарапанное лицо казалось неузнаваемым, левый глаз затек, вспухла, почернела грудь, и волосы на ней легли, смоченные кровью.
Губан не двигался, из груди его вырывалось резкое, хриплое дыхание. Матрац Ваньки полусполз на пол, железная койка покривилась.
— Доигрался, — угрюмо сказал Горшенин. — Отлились коту мышиные слезки.
Свет от фонаря, поднятого Андреем Серафимовичем, еще выпуклее обрисовал всю картину.
— Кто ж его?
Воспитателю никто не ответил.
Поспешные шаги раздались на лестнице, и в палату вошла Екатерина Алексеевна Дарницкая. Она так торопилась, что забыла покрыть свои седые, наспех зашпиленные, волосы бархатной шляпкой; черный теплый бурнус был застегнут только на нижние пуговицы. Величавое лицо ее цвета старой слоновой кости отражало волнение.
Андрей Серафимович почтительно уступил ей дорогу. Дарницкая молча глянула на него, на Горшенина, на распростертого Губана, который то ли от холода, то ли от боли замычал и пошевелился.
— Горшенин… Андрей Серафимович, голубчик… будьте добры, помогите мне пока уложить Губанова в постель. Ему надо будет выдать чистую смену белья и перенести в изолятор.
Она сама поправила матрац на кровати Губана, взбила подушку.
— Тут еще кое кого придется свести на перевязку, — буркнул Горшенин.
— Это ужасно. Ах, мальчики, мальчики, никак не можете вы обойтись без драк! Никогда в моем пансионе не было подобного безобразия. Вот вам маленькая революция.
— Да, — вдруг оживился Андрей Серафимович, поправляя при заведующей свое яркое, махрастое кашне. — Надо будет расследовать, кто избил Губанова. Выявить, так сказать, зачинщиков и строго наказать. Это, конечно, возмутительно. Нельзя потакать дурным наклонностям. — Он почему-то покраснел.
Исанов покосился на воспитателя, и еле заметная презрительная усмешка тронула его красивый рот. Сидя на кровати, Каля Холуй усиленно растирал опухшие от холода ноги; глазки его пытливо бегали, немытые уши ловили каждое оброненное слово.
— Навряд ли, Андрей Серафимович, у вас что выйдет, — негромко сказал Горшенин. — Зачинщики, может, и были, да, вы думаете, их кто выдаст? Скорее, тут имела место «темная», и она вылилась в общую расплату с Ванькой Губаном. Теперь уж с его владычеством покончено, никто не будет его бояться. Да и нужно ли вообще доводить это до сведения Отнаробраза? Слишком многих придется привлекать. Пожалуй, лучше оставить без последствий.
Ответом ему послужило молчание.
Москва — Саранск,
1957
«ЗАЙЦЕМ» НА ПАРНАС
Без юмора русского таланта не бывает. Мы идем тяжелой дорогой и если бы не посмеивались, что бы из нас было?
— Есть ли что-нибудь в мире, господин Вольтер, на что не обращена ваша беспощадная и всепроникающая ирония? — льстиво спросили фернейского мудреца.
— Конечно, есть, — ответил Вольтер. — Моя собственная особа никогда не была и не будет мишенью моей иронии.
Большая дорога
Товарняк сбавил ход, проплыл семафор. Безработные передавали, что в Славянске транспортная охрана ловит «зайцев», и я заранее, на ходу, спрыгнул с подножки вагона.