Часть гимназических учителей еще в начале гражданской войны вступила в белые добровольческие отряды, часть куда-то разъехалась. В городе постепенно исчезли продукты, начался голод, прекратился подвоз угля, дров, и занятия в трудовой школе стали вестись очень нерегулярно. Воспитанники педагогического заведения имени Степана Халтурина оказались предоставленными самим себе, если не считать надзора дежурного воспитателя, бессильного занять драчливых, оборванных подростков чем-либо полезным. Библиотеку в интернате давно растащили, и ребята с утра до позднего вечера околачивались в зале, ожидая, когда наконец раздастся долгожданный звонок на обед или ужин.
Мало утешала кормежка.
— Червячка в животе заморили, а крокодила оставили, — говорили интернатцы, выходя из столовой.
Старшие воспитанники жили сытнее, чем мелюзга: их избирали в исполком, в хозяйственную комиссию, они контролировали на кухне работу повара, в кладовой — завхоза, дежурили по столовой, ходили с ручной тачкой получать хлеб, и всегда к их рукам прилипали «корочки» хлеба, «обрезки» мяса, «крошки» сахара. Великовозрастным почти беспрепятственно позволяли ходить в город к знакомым, в кинематограф, купаться на речку. Они и одеты были получше. Как и всякое «начальство», старшеклассники изыскали возможность улучшить свое «особое» положение. Наверху этого здания находились старшие классы.
Основная масса воспитанников жила в самом большом — втором — корпусе, где безраздельно властвовал Ванька Губан. Из-за малограмотности он не был выбран ни в какую комиссию и считался просто «старшим». Здание первого корпуса было административно-хозяйственным: наверху — кабинет заведующей, учительская, младшие классы, внизу — столовая, кухня, кладовая и знаменитая «зала», где, по мысли педагогов, воспитанники в свободное от занятий время должны были «культурно проводить досуг». Квартиры Дарницкой, некоторых учителей, кухарки находились в этом же дворе.
…Январский морозный день холодно искрился за окном. От домов, голых деревьев падали резкие тени, синие пятна пещрили сугробы.
Угостив Ашина папироской, Губан встал со скамьи, от нечего делать остановился возле ободранного, вконец расстроенного пианино, уцелевшего от гимназических времен. Большинство интернатских музыкантов исполняли только «собачий вальс» и «чижика» — одним пальцем или для громкости кулаком. Имелось даже несколько виртуозов, которые давали концерт ногой, — и получалось. Пианино сипло гремело и дребезжало с рассвета и до сумерек, и с улицы действительно можно было подумать, что в зале гавкают и повизгивают собаки.
Ванька Губан тоже постучал по клавишам и прислушался, когда затихнет стон тех немногих струн, которые еще не успели оборвать. С размаху захлопнул крышку и, усладив свой слух возникшим гулом, пошел в палату, скрипуче мурлыча под нос:
В палаты, или, как их называли, спальни, воспитанникам днем заходить не разрешалось. Губана, как старшего по корпусу, это правило не касалось. Жил он на втором этаже в угловой комнате, выходившей на площадь, с одним окном, имевшим целые стекла (редкость в интернате). Поднявшись по загаженной, полутемной лестнице, Ванька столкнулся с Калей Холуем; Холуй давно искал своего «хозяина» по всему интернату. Он рассказал Ваньке об утреннем отказе Симина платить долги и о вмешательстве Люхина.
Губан нахмурился: творилось что-то непонятное. Ребята прямо бунтовались.
— Пыжа не видел?
— Нет, а что?
— Бубну надо выбить. Как объявится, шепни. Понял? А насчет долгов — я нынче сам получать буду. Ну уж, паразиты, пускай теперь не обижаются.
Незадолго до обеда Губан и Каля вошли в зал первого корпуса.
Продукты со склада — гречневую сечку и конину — получили поздно, и кухня опять запаздывала. Тусклый свет угасающего дня, пробиваясь сквозь давно не мытые стекла окон, заткнутые тряпками, особенно уныло освещал сырые грязные стены. Перед закрытой дверью столовой уже выстроилась очередь. Остальные ребята, по обыкновению, развлекались, как могли. И воспитатель и дежурный член исполкома были заняты раздачей пищи, и великовозрастники затеяли «малу кучу», перешедшую в приюты еще из бурсы. Заключалась она в том, что кого-нибудь сбивали на пол, на него наваливали второго, четвертого, седьмого, а остальные, разогнавшись, прыгали на самый верх. Из кучи слышались хохот, стон, вопли: кого-то придушили, кому-то наступили на голову, — никто ни с чем не хотел считаться.