«В 10 лет Государственная дума промотала все, что князья Киевские, Цари Московские и Императоры Петербургские, а также сослуживцы их доблестные накапливали и скопили за тысячу лет», — обобщал словно бы в послесловии к истории погибшей империи философ Василий Васильевич Розанов весной 1918 года. «И когда октябрьский переворот был… совершен, тогда… повалила вся та масса невежественного радикалья, которая накапливалась по щелям старой России и накапливала в своих душах завистливость „подполья“ (в смысле Достоевского): тупую злобу и гложущую ненависть плебея, духовно не справляющимся со своим низшим рангом… Волевое невежество свергло безвольную интеллигенцию: трезвый хам сверг мечтательного барина, революционный невежда сбросил радикального теоретика…», — вторил ему профессор Иван Александрович Ильин.
Невольный вопрос о единстве народа в преодолении трудностей отпал сам собой. «…Русского народа не стало, — признавался себе Ильин. — Это бессвязные толпы, мятущиеся, ненавидящие друг друга, охваченные каким-то наваждением». Отношение к восставшему хаму как к брату, равно как и определение гражданской войны как «братоубийственной», начисто отметалось многими трезвомыслящими людьми того времени. Иван Алексеевич Бунин в письме к начинающему литератору Роману Гулю в связи с выходом его книги «Конь рыжий» замечал: «Все еще вспоминаю Ваш роман — столько в нем совершенно прекрасных страниц!.. А в его начале кое-что меня раздражало — именно вздохи о „братоубийственной войне“. Что же, надо покорно подставлять голову Каину? Я вздыхаю о другом, о том, что Авель не захотел или не успел проломить ему башку булыжником…»[1]
Часть подданных Российской империи еще недавно так жаждавшая перемен, неясно представляла себе, на что обрекала себя, поддавшись общей истерии сокрушения устоев жизни, а власть в государстве тем временем воровато подобрали вчерашние каторжники и проходимцы, волею судеб вынесенные мутным потоком русской революции на поверхность политической жизни. Не с ними ли должен был примириться народ, признав тем самым их право отныне бесконтрольно пользоваться узурпированной властью? «По делам их узнаете их», — гласит известная евангельская истина, и в значительной мере она предопределила отношение к большевизму здоровой части российского общества, чинов его флота и армии, не пожелавших стать материалом для невиданных по своей жестокости социальных экспериментов.
Своевременное признание собственных заблуждений и общенациональная сплоченность, верность историческому пути и здравствующему тогда монарху могли изменить ход истории но, вместо этого в государстве разгорелось пламя невиданной доселе общественной смуты. Бывший министр исповеданий Временного правительства Антон Владимирович Карташов лишь в эмиграции искренне признался на страницах книги, которую отказалось печатать парижское либеральное издательство YMCA-Press, убоявшись ее национального духа: «Потеряв Русь национально-государственную, православную, по грехам нашим, по слепоте и небрежению, мы жестоко наказаны за наш пассивизм, за неорганизованность, за непредусмотрительность, за незащищенность»[2]. Это «прозрение» властителя дум, печатно утвержденное десятилетия спустя после октябрьского переворота, отчасти объясняет современным исследователям той эпохи ряд причин крушения одной из величайших империй XX столетия.
Словам Карташова созвучны высказывания русского поэта Ивана Савина в очерке, опубликованном рижской газетой «Сегодня». Поэт обращал покаянные слова от лица своего поколения к предполагаемым «далеким потомкам»: «…Мы всю жизнь свою ныли. Смешно сказать: пережарит ли кухарка жаркое, падут ли 0,003 акции какого-либо банка, случайно купленные и полузабытые, суше, чем обычно, поздоровается Она, мы неизменно ворчали: „Ну и жизнь! Вот кто-нибудь перевернул бы ее верх дном“! Теперь ее перевернули. Кажется, надолго… И только теперь… мы поняли, наконец, что „Ну и жизнь!“ — была настоящей жизнью… Революцию подготовили и сделали мы. Революцию подготовили и сделали кавалеры ордена Святой Анны третьей степени, мечтавшие о второй, студенты первого курса, завидовавшие третьекурсникам и, наоборот, штабс-капитаны, до глубины души оскорбленные тем, что Петр Петрович уже капитан… учителя математики, презиравшие математику и всем сердцем любившие что-нибудь другое, судебные следователи, страстно мечтавшие быть послезавтра прокурорами…»[3].