Это разрешение было дано, и немедленно, вслед за тем Мухаммед впал в предсмертную агонию; его голова покоилась на коленах его любимой жены Аиши; от сильных страданий с ним сделался обморок; придя в себя, он устремил в потолок глаза, в которых еще была видна энергия, но его голос ослабел, и следующие последние слова были им произнесены отрывочно, хотя и ясно: "О Боже!... прости мои прегрешения!.. Да... Я иду... к моим товарищам, которые на небесах"; затем он спокойно испустил дух на ковре, который был разложен на полу. Это печальное событие приостановило экспедицию, приготовленную для завоевания Сирии; армия остановилась у ворот Медины, и вожди собрались вокруг своего умирающего повелителя. Город и в особенности дом, в котором жил пророк, сделались сценами громких выражений скорби или безмолвного отчаяния: только фанатизм был способен уловить луч надежды и утешения. "Как мог умереть тот, кто наш свидетель, наш заступник, наш ходатай перед Богом? Бог тому свидетель, что он не умер; подобно Моисею и Иисусу, он впал в святое усыпление и скоро возвратится к своему верному народу". На свидетельство чувственных органов не обращалось внимания, и обнаживший свой меч Омар грозил, что отрубит головы у тех неверующих, которые осмеливаются утверждать, что пророка уже нет в живых. Смятение стихло благодаря влиянию и хладнокровию Абу Бекра. "Кому вы поклоняетесь,— сказал он, обращаясь к Омару и к собравшейся толпе, — Мухаммеду или Богу Мухаммеда. Бог Мухаммеда вечен, но пророк такой же смертный, как мы сами, и согласно со своим собственным предсказанием подвергся общей участи всех смертных". Самые близкие родственники Мухаммеда с благоговением сами похоронили его на том месте, где он испустил дух; его смерть и погребение придали Медине значение святого города, и направляющиеся к Мекке бесчисленные пилигримы нередко сворачивают в сторону, чтобы исполнить добровольный долг благочестия перед скромной гробницей пророка.
От меня, быть может, ожидают, что, закончив жизнеописание Мухаммеда, я взвешу его пороки и добродетели и разрешу вопрос, какое название более прилично этому необыкновенному человеку,— название ли энтузиаста или название обманщика. Если бы я находился в близких личных сношениях с сыном Абдаллаха, такая задача все-таки была бы трудна и успех в ее разрешении был бы сомнителен; но на расстоянии двенадцати столетий я с трудом различаю черты его физиономии сквозь облако фимиама, и даже если бы я мог верно изобразить его личность в один из моментов его жизни, этот портрет не мог бы быть похож, и на жившего на горе Гере отшельника, и на меккского проповедника, и на завоевателя Аравии. Виновник столь громадного переворота, по-видимому, был по природе склонен к благочестию и к созерцательной жизни; когда женитьба освободила его из-под гнета материальной нужды, он не искал тех путей, которые ведут к удовлетворению честолюбия и корыстолюбия; до сорока лет он вел невинную жизнь, и если бы умер в это время, его имя было бы никому не известно. Понятие о единстве Божием в высшей степени сообразно и с природой, и с рассудком, и из одного разговора с иудеями и с христианами он мог вынести презрение и ненависть к идолопоклонству жителей Мекки. И долг человека, и долг гражданина побуждал его распространять учение, спасающее душу, и высвободить свою родину из-под владычества греха и заблуждения. Энергия ума, непрестанно устремленного на один и тот же предмет, способна превратить общую обязанность в личное призвание одного человека; тогда пылкие увлечения ума или воображения принимаются за вдохновение свыше; напряжение ума доводит до восторженности и до видений, а служащее невидимым двигателем внутреннее чувство принимает форму и атрибуты ангела Божия. Переход от энтузиазма к обману опасен и скользок. Сократов демон представляет достопамятный пример того, как мудрец может обманывать самого себя, как добродетельный человек может обманывать других и как совесть может засыпать на смешанной середине между самообольщением и преднамеренным обманом. Из снисхождения можно допустить, что первоначальные мотивы Мухаммеда истекали из благородного и неподдельного человеколюбия; но облеченный в человеческую плоть миссионер неспособен любить тех упорных неверующих, которые отвергают его притязания, не хотят вникнуть в его аргументы и подвергают его жизнь опасности; он мог прощать своих личных врагов, но, конечно, считал себя вправе ненавидеть врагов Божиих; в душе Мухаммеда воспламенились страсти, внушаемые гордостью и мстительностью и, подобно пророку Ниневии, он горячо желал истребления тех, кого считал за мятежников. Несправедливость жителей Мекки и добрая воля жителей Медины превратили гражданина в монарха, смиренного проповедника в начальника армий; но его меч был освящен примером святых, и тот же Бог, который ниспосылает на грешный мир моровую язву и землетрясения, мог употребить мужество своих служителей на исправление или наказание виновных. В делах светского управления он был вынужден смягчать суровую строгость фанатизма, в некоторой мере применяться к предрассудкам и страстям своих последователей и даже пользоваться пороками человеческого рода как орудиями для его спасения. Обман и вероломство, жестокосердие и несправедливость нередко служили орудиями для распространения религиозных верований, и Мухаммед предписывал или одобрял умерщвление тех иудеев и идолопоклонников, которым удавалось спастись с поля сражения бегством. Повторение таких жестокостей должно было с течением времени развратить характер Мухаммеда, а влияние этого пагубного обыкновения едва ли могло находить противовес в тех личных и общественных добродетелях, которые были необходимы для поддержания репутации пророка между его приверженцами и друзьями. В последние годы его жизни честолюбие было его господствующей страстью, а в том, кому знакомо искусство управлять людьми, невольно должно рождаться подозрение, что победоносный обманщик втайне насмехался над энтузиазмом своей юности и над легковерием своих последователей. Философ со своей стороны заметит, что жестокосердие этих последователей и его собственный успех должны были укреплять в нем уверенность в его божественной миссии, что его интересы были неразрывно связаны с его религией и что его совесть могла убаюкивать себя убеждением, что его одного Божество освободило от обязанности соблюдать положительные и нравственные законы.