Эта старинная прерогатива римских царей перешла к консулам и диктаторам, к цензорам и преторам в том, что касалось сферы ведомства каждого из них, и такое же право было усвоено народными трибунами, эдилами и проконсулами. В Риме и в провинциях ежегодные эдикты верховного судьи, городского претора, объясняли подданным их обязанности и намерения правительства и вводили реформы в гражданском судопроизводстве. Лишь только претор впервые входил на свой трибунал, он объявлял через посредство глашатая, а впоследствии писал на белой стене, какими правилами он намеревался руководствоваться при решении спорных дел и в чем он находил справедливым облегчать точное исполнение старинных постановлений. Этим путем в республику проник личный произвол, который более свойствен монархии: искусство уклоняться от исполнения закона, не нарушая уважения к нему, было мало-помалу усовершенствовано преторами; чтобы можно было обходить самые ясные постановления децемвиров, были придуманы разные тонкости и фикции, и в тех случаях, когда цель была благотворна, средства часто были нелепы. Тайному или предполагаемому желанию умершего давали перевес над правом наследования и над составленным в законной форме завещанием, а истец, который не мог выступить в качестве наследника, с неменьшим удовольствием принимал от снисходительного претора имущество своего умершего родственника или благодетеля. Когда дело шло об удовлетворении за нарушение личных прав, денежные вознаграждения и пени заменяли устарелые строгости двенадцати таблиц; время и пространство сокращались путем фиктивных предположений, а ссылка на молодость, на подлог или на насилие уничтожала обязательную силу невыгодного договора или извиняла его неисполнение. Такое неопределенное и произвольное отправление правосудия было подвержено самым опасным злоупотреблениям; и сущность, и формы судопроизводства часто приносились в жертву предубеждению в пользу одного из тяжущихся, мотивам, вытекавшим из похвальной привязанности, и более грубым соблазнам, проистекавшим из личных интересов или из личной ненависти.
Но заблуждения или порочные увлечения каждого претора прекращались вместе с истечением годичного срока его должности; заменявший его судья заимствовал у него только те принципы, которые одобрялись рассудком и опытом; правила судопроизводства становились все более точными благодаря разрешению новых спорных вопросов, а вовлекавшие в нарушение справедливости соблазны были устранены Кор-нелиевым законом, который обязал преторов держаться буквы и духа их первого Эдикта. Любознательному и просвещенному уму Адриана было суждено осуществить план, задуманный гением Цезаря, и издание вечного Эдикта увековечило память о преторстве знаменитого юриста Сальвия Юлиана. Этот здраво обдуманный Кодекс был утвержден императором и сенатом; продолжительный разлад между законами и справедливостью наконец прекратился, и вечный Эдикт заменил Двенадцать Таблиц в качестве неизменной основы гражданского судопроизводства.
От Августа до Траяна скромные Цезари довольствовались тем, что издавали свои эдикты в качестве лиц, занимавших различные общественные должности; послания и речи монарха почтительно помещались в числе сенатских декретов. Адриан, как кажется, был первый император, без всякого лицемерия присвоивший себе законодательную власть во всем ее объеме. Терпеливая покорность, которой отличалось то время, и продолжительное отсутствие Адриана из центра управления благоприятствовали нововведению, которое было так приятно для его деятельного ума. Той же политики стали держаться его преемники, и, по резкому метафорическому выражению Тертуллиана, "мрачный и непроходимый лес старинных законов был прочищен топором царских приказаний и постановлений". В течение четырех столетий, протекших от Адриана до Юстиниана, и публичное, и гражданское право преобразовывалось по произволу монарха, и лишь немногим, как человеческим, так и религиозным учреждениям было дозволено оставаться на их прежнем фундаменте. Происхождение законодательной власти императоров было прикрыто невежеством того времени и страхом, который внушали военные силы деспотизма; двойная фикция была пущена в ход раболепием или, быть может, невежеством юристов, гревшихся лучами того солнца, которому поклонялись римские и византийские царедворцы. 1. По просьбам древних Цезарей народ и сенат иногда освобождали их от обязанностей и взысканий, которые налагались некоторыми особыми постановлениями, и в каждом из этих милостивых разрешений сказывалась юрисдикция республики над первым из ее граждан. Его скромная привилегия в конце концов превратилась в прерогативу тирана и латинское выражение legibus solutus (уволенный от исполнения законов) , как полагали, ставило императора выше всяких человеческих стеснений и предоставляло его совести и рассудку служить священным руководством для его поведения. 2. Такая же зависимость усматривалась из сенатских декретов, которые, в каждое царствование, устанавливали титулы и права избранного монарха. Но лишь тогда, когда и понятия римлян и даже их язык совершенно извратились, фантазия Ульпиана или, что более вероятно, самого Трибониана придумала царский закон и безвозвратную уступку народных прав, и хотя власть императоров была на самом деле подложна и вела к раболепию, ей был дан в основу принцип свободы и справедливости. "Воля императора имеет силу и действие закона, так как римский народ, путем царского закона, передал своему монарху в полном объеме свою собственную власть и свое верховенство". Воле одного человека, а иногда воле ребенка стали отдавать преимущество над мудростью многих веков и над влечением миллионов людей, а выродившиеся греки с гордостью заявляли, что ему одному можно с безопасностью вверить произвольное пользование законодательной властью. "Какие личные интересы или страсти",— восклицал Феофил при дворе Юстиниана,— могут достигать до монарха в его спокойном величии? Он и без того полный хозяин жизни и состояния своих подданных, а те, которые навлекли на себя его неудовольствие, и без того принадлежат к числу умерших". Презирающий лесть историк может согласиться с тем, что абсолютный властелин обширной империи редко доступен влиянию каких-либо личных соображений в тех вопросах, которые касаются гражданского судопроизводства. И добродетель и даже рассудок напоминают ему, что он должен быть беспристрастным блюстителем спокойствия и справедливости и что интересы всего общества неразрывно связаны с его собственными. При самом слабом и самом порочном императоре делами правосудия руководили мудрость и честность Папиниана и Ульпиана, а самые чистые материалы, вошедшие в состав Кодекса и Пандектов, подписаны именами Каракаллы и его наместников. Тот, кто был тираном для Рима, был иногда благодетелем для провинций. Кинжал положил конец преступлениям Домициана; но хотя его постановления и были отменены униженным сенатом при радостном известии о наступившем освобождении, благоразумный Нерва оставил их в силе. Тем не менее при издании рескриптов, или ответов на консультации судей, самый мудрый монарх мог быть вовлечен в заблуждение пристрастным изложением обстоятельств дела. Это злоупотребление, ставившее торопливые решения императоров на один уровень с зрело обдуманными законодательными актами, безуспешно осуждалось здравым смыслом и примером Траяна. Рескрипты императора, его пожалования и декреты, его эдикты и прагматические санкции подписывались пурпуровыми чернилами и пересылались в провинции в качестве общих или специальных законов, которые должны исполняться судьями и которым народ должен повиноваться. Но так как их число постоянно возрастало, то обязанность повиновения становилась с каждым днем более сомнительной и неясной, пока монаршая воля не была с точностью выражена и удостоверена в кодексах Григория, Гермогена и Феодосия. Два первых, от которых остались лишь некоторые отрывки, были составлены двумя юристами с целью сохранить постановления языческих императоров от Адриана до Константина. Третий, дошедший до нас вполне, был составлен в шестнадцати книгах по приказанию Феодосия Младшего с целью сохранить законы христианских монархов от Константина до его собственного царствования. Но все эти три кодекса имели одинаковый авторитет в судах, и судья мог отвергать как подложный или вышедший из употребления всякий закон, не вошедший в этот священный сборник.